Сайт "МОСКОВСКИЕ ПИСАТЕЛИ - THE MOSCOW WRITERS". Http://www.moscowwriters.ru

Эдуард Алексеев

Вторая страничка рассказов

ДЕРЕВЕНСКИЙ КОТ

 

У хозяйки дома - в деревеньке, куда я приезжал на время летних отпусков! - жил кот. Пришлый кот. Я помню, когда он появился в ее доме впервые. Это было уже под осень. Он пришел откуда-то со стороны леса, с голых полей, - голодный, подранный, весь в репьях, почти дикий.

Как потом оказалось, это был кот одного из хозяев в соседней - километров за пять! - деревне. Но хозяин умер, да и вся деревня уже доживала свой век: молодежи не было, а старики помирали один за другим; так что подкармливать кота было не кому. А кому было, тот гнал его прочь - год выдался голодный, еды не хватало; и кот ушел в лес и жил там, сам добывая себе пропитание, пока совсем уж не отощал и не отчаялся. Вот тогда-то и забрел в нашу деревню. Первые дни прятался в пустых сараях, выходил оттуда утром и смотрел издалека, как хозяйки доят коров - смотрел жадными глазами из кустов в сторону жилых подворьев, а приближаться боялся.

Я принес ему кусочек мяса из супа - он подождал, когда я отойду подальше, и только тогда подбежал, быстро схватил его и, давясь и кашляя, проглотил, почти не разжевывая.

С неделю или больше, он не подходил к нам близко, и каждый раз, когда мы выносили ему поесть, ждал, когда отойдем, и только после этого подбегал к еде, хватал то, что мы ему клали - и убегал с "добычей" прочь, на безопасное расстояние. Видимо, его не жаловали в чужих дворах: отгоняли тем, что подвернется под руку - камнем или палкой. Оттого и боялся.

Это был крупный кот. Башка у него была побольше, чем у других котов и кошек в нашей деревне - большая, круглая, с прижатыми, как у рыси, ушами. Здоровый был кот. Потому, наверное, и выжил в лесу. Но он был уже немолодой: зубы сточены - и когда мяукал, видно было, что некоторых не хватало. Я подкормил его раз, другой, и постепенно он начал выделять меня среди людей, которые жили в деревне. Но с рук еду долго еще не брал - я кидал издалека кусочек хлеба или чего-то еще, а он все равно ждал, пока я отойду в сторону.

Хозяйка дома утром и вечером выносила ему на крыльцо блюдечко с молоком - он выпивал его, когда она закрывала за собою дверь. На соседских кошек и котов он внимание не обращал, даже в их сторону не смотрел, когда они подходили близко. И те тоже не трогали его: слишком он был большой для них и страшный.

Аппетит у пришлого кота оказался подстать ему - прямо-таки зверский. Сколько бы я не выносил еды, он сжирал все дочиста, но и наевшись, все равно мяукал, выпрашивая еще кусочек - впрок. И после мяса или рыбы, мог съесть еще и корку-другую черствого хлеба - если у меня ничего кроме хлеба к тому времени не оставалось. И при этом успевал еще вылавливать мышей в хлеву. Даже крыс драл - а крысы не каждой кошке по зубам!

Недели через две он разрешил себя погладить. Вначале боялся, смотрел из-под руки вверх - не ударю ли? Но, почувствовав ласку, которую почти забыл, стал тереться боком о мои ноги, выгибал спину, ходил вокруг меня кругами. И скоро стал таким ласковым, что стоило хоть раз его погладить, забывал про все свои страхи и невзгоды и громко урчал, поднимал хвост трубой и терся, терся о штаны, тоже выказывая любовь и ласку.

Мы назвали его Степкой. Хозяйка звала Степан Степановичем, а я - Степкой. Но хозяйке он гладить себя не позволял - чуть чего, сразу отходил в сторону.

Скоро он так отожрался, что стал похож на бобра - толстого, с лоснящейся гладкой шерстью и тяжелым хвостом, который волочился за ним следом, как маленькое бревно, свалившееся одним концом с телеги. И, отожравшись, снова ушел в лес, на вольные хлеба. Я решил, что Степка ушел от нас совсем. Но нет! Через несколько дней он появился снова. Оказалось, ходил в "свою" деревню, в свой старый дом: видели его там. Наверное, решил посмотреть, не объявился ли на старом месте его прежний хозяин - мало ли чего в жизни не бывает, раз уж так все гладко пошло... Проверил - нет там никого; и снова вернулся к нам. А через какое-то время опять пропал. Так и пошло: то в лесу живет, то к нам приходит. И каждый раз, когда возвращался, приходил худой, с многочисленными следами от ран и болячек: то морда раскарябана - дрался с кем-то; то на спине клока шерсти нет - следы чьих-то когтей; или хвост ободран - едва, видно, убежал от кого-то. Конечно, непросто в лесу жить и там пропитание искать...

В тот год я рано уехал к себе в город. А возвратился в деревню только весной.

Степки в деревне не было. Хозяйка сказала, что зиму он перезимовал в хлеву - вместе с курами и коровой, - а когда начали таять снега, опять ушел в лес. А может, ушел туда, к своему старому дому - там где-нибудь поблизости и остался.

Но в конце мая он объявился опять - грязный, худющий и, конечно, голодный. Только морда такая же круглая и здоровая.

Прожил у нас Степка почти три года. И стал совсем старый: когда, наевшись и отоспавшись, начинал зевать - видно было, что зубов у него во рту почти не осталось, от старости выпали или обломал в побоищах. И кусочки мяса теперь я старался резать поменьше размером - чтобы Степка мог проглотить, не очень-то их прожевывая.

И как-то случилось, что хозяйке моей однажды подарил кто-то маленького котенка. До этого она не держала в доме кошек, и котят у соседей не брала, хотя приносили часто: не хотела, чтобы потом по столу лазали. Но котенок был такой красивый, пушистый и ласковый, что в этот раз хозяйка решила оставить его.

Степки поблизости не было - опять где-то гулял по лугам. И так хозяйке моей понравился этот котенок, так она выхаживала его, гладила-чесала, даже и на руках носила, что и я постепенно привык к нему - и тоже брал на руки, чесал и баловал. В общем, мы так нянчили этого баловня, что когда в очередной раз на дворе появился кот Степан Степаныч, я даже растерялся: вдруг он задерет котенка! Пасть-то у Степана - как у крокодила! Хоть и без зубов. А когти - как у льва. Чуть поменьше.

Я вынес котенка на крыльцо, подозвал Степана. Старый кот был в этот раз так подран, что на него было страшно смотреть: рваная, едва засохшая рана на шее, начисто вырванный клок шерсти вдоль спины, заскорузлый лоскут кожи сзади и голая, без шерсти, правая задняя нога - похоже было, что в этот раз Степку едва не задрала лиса.

- Степка, - сказал я ласково. - Где ж ты болтаешься по лесам, чего не живешь здесь, в доме, тут тебе и еда, и спать не опасно - что ты носишься где-то в глуши, ведь старый уже, даже и зубов почти не осталось. Попадешься еще раз на зуб лисице - не отобьешься!

Степка смотрел на меня снизу вверх виноватыми, жалостливыми глазами.

Я дал по кусочку каждому - ему, и котенку. Потом по очереди погладил их - чтобы привыкали друг к другу.

Старый кот оказался мудрым: сразу понял, что котенка - моего котенка! - трогать нельзя. И поэтому отворачивался, смотрел в сторону равнодушным, полусонным взглядом - и ластился ко мне, урчал, совсем как домашняя кошка. И никакой агрессии к котенку не проявлял.

На следующий день я решил продолжить их знакомство. Каждый раз, когда кормил Степана, выносил на крыльцо и котенка - чтобы знали друг друга. Я поглаживал то одного, то другого, подсовывал кусочки мяса им под нос, опять гладил.

В какой-то момент я не углядел - и котенок, съев свой кусок, стянул то, что оставалось у Степки.

Я подумал, что старый мордоворот сейчас покажет нам, почем фунт лиха: ему ли, привыкшему к жестокой борьбе за каждый кусок еды, прощать такую наглость!

- Нельзя! - громко крикнул я Степану и ударил его по носу. - Сидеть на месте!

Степка поднял голову и посмотрел на меня - жалко и тоскливо. Как тогда - когда пришел в первый раз из леса. И, глядя в его растерянные глаза, я понял, что он почувствовало сейчас: он почувствовал, что стал здесь снова чужим. Чужим и никому ненужным. Ни в своей деревне - там, где его гнали со дворов, - ни здесь, где приютили на время...

- Степка, ну что ты, - ласково сказал я. - Степка! Степушка!

Он втянул голову в плечи, сжался в комок и, пятясь, отполз от меня в сторону.

Я протянул к нему руку - он отполз еще дальше и, положив свою круглую морду меж лап, стал смотреть, как котенок доедает его кусок мяса. Потом встал и пошел к калитке. Подлез под нижнюю доску, вышел, прихрамывая, на нашу деревенскую улочку, и, немного постояв, поплелся в сторону поля. В сторону поля, за которым начинался лес.

Почувствовав неладное, я выбежал на улицу.

- Степка! - крикнул я ему вслед. - Степа!

Он оглянулся. Глаза его в этот раз были почти бесстрастны. Это в человеческих я мог бы увидеть боль и обиду. А в кошачьих - только печаль. Только тоску и печаль - и ничего больше.

- Степа, ну иди сюда, иди ко мне, - позвал я еще раз.

Он отвернулся и, чуть припадая на заднюю ногу, продолжил свой путь в сторону леса. И как я не звал его снова и снова, больше уже не останавливался, пока совсем не скрылся из виду.

И больше мы его уже никогда не видели.

Да разве можно одному выжить в лесу? Без зубов, старому и совсем уже больному? Одному, всеми отвергнутому...

И я с тоскою вспомнил то, что, наверное, знал всегда: нельзя отнимать последний кусок хлеба. Ни у кого. И предавать любовь. Даже, если это любовь старого деревенского кота, у которого нет дома.

 


БЕДА

 

Верно говорят, что домашние животные всегда похожи на своих хозяев - они на нас или мы на них. Похожи не только внутренне, но и внешне.

Я не люблю кошек. С ними много хлопот. Но однажды нам с женой подарили котенка - а котята, как и все дети, слишком симпатичны, чтобы остаться к ним равнодушными. А этот и вообще показался мне особенным: такой пушистый, такой красивый, - ну просто живой комок пуха. А уж какой игривый - ни минуты не сидит на месте: то заигрывает со своим собственным хвостом, то найдет себе какую-нибудь "мышку" - кусок тряпки или клочок бумажки! - и таскает его своими мохнатыми лапками, гоняет из угла в угол; ну разве устоишь против такого соблазна - тоже стать на какое-то время ребенком! А  поднимет на тебя голову, посмотрит своими глазами-бусинками - и все, рука твоя уже тянется к его гладкой шерстке, к ушам, подрагивающим от предвкушения ласки, к его мягким лапкам, и ты уже не зависишь от себя - весь в нем, в нем самом.

Через полгода, когда котенок вырос и превратился в настоящего кота, он естественно и непринужденно стал таким же членом моей семьи, как и я сам;  я, моя жена и он - стали одной семьей, и неизвестно было, кто в ней теперь главный. По крайней мере, я плавно переместился со спорного второго места на третье, а он - этот уверенный в себе кот, - начал быстро подниматься по служебной лестнице вверх, не сомневаясь в том, что именно ему предназначено  быть во главе моего клана.

 И, конечно,  он стал похож на меня -  он на меня, или я на него, что одно и тоже. И когда я смотрел в его блестящие, пышущие восторгом и  любопытством глаза, я находил в них отражение самого себя - себя, пышущего энергией, всепониманием и любовью.

Единственное, пожалуй, его отличие от меня  состояло в том, что он оказался большим чистюлей: едва покажется ему, что его шерстка чуть-чуть запачкалась, он тотчас начинал приводить ее в порядок: облизнув шершавым языком свою лапку, тщательно мыл-отмывал себя с ног до головы - и делал это с таким усердием, что даже у меня иногда появлялось желание пойти в ванную и помыться. И я шел и мылся. Однако и после этого я выглядел в его глазах не таким чистым, как ему хотелось, и он после каждого моего прикосновения к нему снова начинал чиститься и причесываться - в том месте, где я его погладил. Так что большую часть своего времени он проводил в восстановлении своей внешности.

Правда, иногда Тошка - а назвали мы его Тошкой! -  занимался не совсем приятным для нас с женой делом: метил территорию. Придет ли гость ко мне, принесу ли я какую-нибудь новую вещь в дом, - обязательно все обследует, посмотрит, обнюхает - и потом двумя-тремя каплями пометит: что б все знали, что вся тут территория, весь дом - его, Тошкины. И что б, если кто тоже понюхает - сразу б понял, кто тут, в этом доме начальник. А иногда - если ему не нравились чьи-то чужие ботинки или сапоги! - наливал несколько капель даже и туда - в эту чужую обувь. Чтоб когда и ушли, то по дороге помнили и соображали, что к чему.

Скоро он стал в нашем доме полным хозяином. Какое бы дело мы с женой не предпринимали - пол ли подмести, ковер ли почистить или белье постирать, -  он тотчас оказывался в этом же самом месте и внимательно смотрел: чем мы тут, на его территории, занимаемся. Нос у него был как у собаки: чувствительный на любой запах. Посмотрел, понюхал - и только после этого нам разрешалось продолжить начатое.  

 И - в отличие от меня! - он чувствовал себя  начальником: что хотел, то и делал. Если спал - значит, все остальные в клане должны были понимать, что у него - время отдыха, и лезть к нему с нежностями сейчас не надо; и если я в это время подходил к нему, чтобы погладить или просто справиться о его самочувствии, он никак не реагировал на мое присутствие, даже закрывал лапой свои глаза - чтоб не видеть меня; и только когда просыпался, разрешал погладить себя - после чего сразу же облизывал это место - где я погладил! - языком и потом вел меня на кухню, к холодильнику, чтобы там строго и серьезно взглянуть снизу вверх: давай, мол, открывай, чего ждешь!  открывай едальню, а шутки потом. Ежели  ему вдруг приходила в голову мысль, что пора выйти на балкон, чтобы поглядеть на общество -  туда, вниз, где сновали взад-вперед соседи по дому, - он подходил к балконной двери и, взглядом подозвав меня, показывал мне в нужную сторону: не стой, мол, как истукан на пороге, открывай дверь!  Когда ему приходила в голову более веселая мысль - заняться домашними играми! - он шел в мою сторону и, завалившись на спину, начинал заигрывать со мной: вначале поиграть, как кошка с мышкой, потом побегать наперегонки - кто из нас первым поймает игрушку, брошенную мной из одного угла комнаты в другой; а, утомившись, снова вел меня к холодильнику и, наевшись, шел опять отдыхать. В общем, распоряжался моим временем и моей территорией - как хотел. И нежностей и разных там сюсюканий не терпел: чуть чего - независимой царственной походкой отходил в сторону, устраивался где-нибудь на диване и смотрел оттуда строго, по-учительски, - мол, хватит дурака валять, пора делами заняться.

С моей женой кот вел себя не столь небрежно, как со мной: позволял  гладить себя в любое время, к холодильнику шел не первым, а только вслед, разрешал брать себя на руки даже когда спал, - но глаз при этом не открывал, продолжал подремывать.

 Спал он всегда в коридоре - чтоб никто не мешал. Проснувшись утром, открывал лапкой дверь в комнату, где спала моя жена, запрыгивал к ней на подушку и, перед тем, как начать умываться и причесываться, вначале облизывал ее волосы, стараясь привести их в надлежащий, по его мнению, порядок, - а уж потом принимался за себя. Однажды утром, когда вместо моей жены в этой постели случайно оказался я сам, он по привычке тоже запрыгнул на подушку и по привычке облизал волосы - мои, а не моей жены. Через секунду, узрев вместо нормального и приятного человеческого лица бородатую морду мужика, который в иерархии шел в клане на третьем месте, он так был шокирован происшедшим, что, спрыгнув на пол, минуты две находился в полном оцепенении - как большая рыба, которую вытащили из проруби и ударили доской по голове. Я видел его подрагивающий хвост, обращенный в мою сторону, и неподвижную, будто в прострации,  морду, тупо уставившуюся в утреннее полутемное окно. Потом в комнате, мне показалось, что-то тихо защелкало: его мозги, не выдержавшие нагрузки, крутились с непозволительной для них скоростью - или глаза бегали из стороны в сторону, щелкая по глазницам! - так что еще бы немного - и неизвестно, чем бы все это для него - или для них! - закончилось. Я соскочил на пол, открыл вначале свою дверь, потом дверь во вторую комнату,  где - так же случайно! - в этот раз спала моя жена. Увидев свою обожательницу, Тошка пробежал по комнате, залез на мою кровать и, обернувшись на меня, налил лужицу поверх моего одеяла. После чего, не сводя с меня пристального взгляда, опять застыл, будто спрашивая: ну в чем дело, приятель?  ты что, не знаешь своего места? если забыл, так я тебе напомню - чтобы в следующий раз знал и не путал!

Что ж,  все бы ничего... Все бы ничего, я-то - последний член в клане. И взять с меня нечего. А вот жена моя - вторая. И мыть после Тошки полы, чистить ковер и думать, что делать дальше с моим пуховым одеялом - с большим, пахнущим Тошкой, пятном посередине! - это все входило в круг именно ее обязанностей. И скоро встал вопрос: как избавиться от наших, связанных с котом, неудобств. Жена позвонила знакомой докторше, которая занималась животными, та посоветовала ей сделать нашему коту некую операцию, которая снизит его жизненный потенциал. "Тем более что скоро наступит весна, и он станет еще более активным, - сказала докторша. - Нужно сделать несложную операцию. И после этого он будет абсолютно спокойным и забудет про все свои проблемы".

Мы думали неделю. Потом еще одну. Наступил Новый год, и я притащил в дом елку. Елка источала свои собственные запахи  - и Тошка, побродив под ней и понюхав ее свежие иголки, молча и деловито сделал свое святое дело - чтоб мы все же не забывали, чья тут территория и кто здесь главный.

Жена позвонила докторше, та продиктовала ей телефон нужного человека, занимающегося нужными нам проблемами. Нужный человек назвал цену и сказал, что через час приедет.

Через полчаса моя жена ушла на улицу - чтобы не видеть, как свершается экзекуция. Еще через полчаса в дверь позвонили - и я, предварительно выпив водки, открыл. Нужный человек оказался молодой женщиной со строгим выражением лица.

-Клара, - сказала она. - Вызывали?

Это была еврейка, а еврейские женщины в молодости бывают весьма красивы  - и я засуетился, начал снимать с нее пальто, о чем-то спрашивать, - и на время забылся, забыл причину ее прихода.

-Где кот? - спросила она.

Я притащил ей Тошку.

Она быстро сделала ему укол, и минут через десять он обмяк, свалился на бок, - она достала из сумки какие-то тесемки и начала привязывать его лапы к углам  небольшого столика, чтобы удобнее было работать.

Тут только я понял, что творю с живой тварью.  И что нельзя решать участь  Божьего существа с помощью ножа.

Я уже был готов на все, чтобы остановить дальнейшее - но действие уже началось, и было поздно...

Через час, когда все было закончено, пришла жена, отдала деньги. Я вернулся из своей комнаты, где прятался, чтобы ничего не видеть; мы завернули Тошку в тряпку и положили его на диван. Он был еще под наркозом и ничего не чувствовал. Не чувствовал и не понимал - что с ним, за что и зачем... Полузакрытые глаза его безучастно смотрели  сквозь меня, оскопленное тельце было почти безжизненно.

Часа через два наркоз начал ослабевать. Тошка выбрался из-под тряпки, хотел сползти на пол - но сил не было. Я снял его с дивана - и он, шатаясь, поплелся в сторону коридора. Задние ноги его подкашивались, гладкая, красивая шерсть клоками торчала в разные стороны, пушистый хвост волочился по чистому -  чистому, наконец, ковру.

Я взял его на руки и приподнял. Он безучастно смотрел сквозь меня куда-то вдаль - и в глазах его не было ничего: ни мысли, ни желания, которое так было понятно мне и так раздражало мою жену; не было в них теперь ничего, кроме  спокойствия, безучастности и равнодушия ко всей прошедшей и будущей своей жизни.

Я опустил его на пол, он сделал несколько неуверенных шагов и, покачнувшись, оглянулся на меня - взгляд его был  по-прежнему тускл и бесцветен - как и мои глаза, тоже ставшие вдруг бесцветными и неживыми.

 И я с натугой подумал: зачем? зачем я взял на себя такой грех - такой грех оскопить его и себя самого?

...Через пару-другую дней Тошка  выздоровел. И действительно стал спокойным - как и предсказывала наша знакомая, давшая телефон нужного человека. Спокойным, не ведающим никаких проблем.

Он не страдал. Для него все закончилось - и радости, и удовольствия. Глаза его теперь  ничего не выражали,  и не было в них того, что так роднило нас - его со мной и меня с ним. Ни блеска в глазах, ни разума, радующих нас обоих. Там не было ничего.  Когда я гладил его - он подставлял спину и чуть-чуть ласкался, отвернувшись в сторону. Я опять заглядывал ему в глаза - в них  было безразличие, и теперь они всегда  смотрели сквозь меня - как тогда, после операции. Смотрели сквозь и безжизненно, и уже ничто в этом мире его не волновало - ни я, ни мой чистый теперь ковер, ни чужие ботинки, оставленные гостями в прихожей. Я стал безразличен ему - как, наверное, и он мне теперь. И, конечно, его уже не волновала территория, дом, в котором раньше он был членом семьи - клана, в котором всем было легко и весело. Ему было теперь все равно, кто гладит его - я, моя жена или чужой человек, зашедший в гости.

И уж конечно он теперь не пробовал устраивать со мной соревнований  - кто быстрее добежит до игрушки, брошенной в дальний угол. Даже игрушки теперь  не вызывали  у него никаких эмоций.

Я глядел в его глаза - и глаза мои тоже становились тусклыми и равнодушными - такими же, как и у моего бывшего приятеля, когда-то члена моей семьи.

 


СНОВИДЕНИЕ

 

Сон был удивительный. Будто бы и не сон, а явь - настолько ярко и четко все отпечаталось в памяти.

Григорий Николаевич открыл глаза и уставился в потолок. Душа его все еще пребывала в том высшем мире, который открывается человеку, когда он влюблен. Да, Григорий Николаевич во сне влюбился. И влюбился не в кого-нибудь, а в собственную жену. Правда, с женой своей Григорий Николаевич давным-давно развелся и с тех пор не видел ее и даже не знал - жива ли...

И влюбился Григорий Николаевич во сне своем так, как влюблялся обыкновенно в молодости: со всей силою своей души, без края и без остатка. А влюблялся он в молодости часто, хотя, как правило, безответно, без всякой надежды на взаимность - потому что предмет его любви всегда виделся ему в таком ореоле святости и совершенства, что сама мысль приблизиться к нему или даже подумать о чем-то таком, более земном, казалась ему кощунственной. Проходило время, неразделенное и невостребованное чувство затухало и - свято место пусто не бывает! - перед глазами Григория Николаевича появлялся новый лик, новый образ. И с новой силой начинало гореть его сердце, страдать душа и смущаться разум. Хотя, конечно, бывало и так, что молодому Григорию Николаевичу отвечали взаимностью. И тогда у него случался любовный роман - возвышенный, одухотворенный, весь в одном порыве и на одном дыхании. Но ... Но случалось это редко и продолжалось недолго: окунувшись в земные тревоги, душа его, приземлившись и почувствовав некоторую несовместимость гармонии духа с гармонией тела, снова воспаряла вверх в поисках святого и безгрешного Григорий Николаевич влюблялся опять. Так продолжалось до тех пор, пока он, наконец, не женился. И хотя влюбчивость с женитьбой не проходит, сила его последующих влечений уже не была такой, как прежде. Да и увлечения эти проходили теперь гораздо быстрее, потому что времени и возможностей для этих своих любовий у него стало гораздо меньше: все влюбчивые ревнивы, и он ревновал свою жену ко всем, которые так или иначе окружали ее в жизни или могли окружать в будущем - к общим друзьям и знакомым, коллегам по работе, а также и к новым друзьям и знакомым, которые постоянно продолжали появляться в доме у Григория Николаевича: Григорий Николаевич, надо сказать, был общителен.

Так что мысли его теперь были заняты в основном лишь одной проблемой: вовремя заметить возможное увлечение своей жены кем-то из общих знакомых - а может быть даже, и посторонних! - и вовремя это дело пресечь. А в том, что такое увлечение возможно, Григорий Николаевич не сомневался: собственный пример у него всегда был перед глазами.

Жена его не относилась к тем идеалам красоты, которые он каким-то образом сформировал в себе по отношению к женщинам. Но любовь не отыскивает незавершенные черты форм и линий, она наделяет их завершенностью в зависимости от того, что именно требуется для этой завершенности. И Григорий Николаевич видел в своей жене только полное совершенство и, более того, считал, что и все остальные вокруг должны видеть в его жене тоже самое.

И ревность - непременный спутник влюбленного, которому кажется, что все вокруг смотрят на его обожаемую именно его глазами, - ревность, как ей и полагается, делала свое черное дело: ссоры и укоры, подозрения в возможной или невозможной по каким-то причинам сейчас, но возможной потом неверности и конечно измене, - сделали их жизнь невыносимой. Этому не мешали даже его временные увлечения другими женщинами. Для других у него теперь действительно не хватало времени: каждый раз он вспоминал, что у его жены вдруг тоже может возникнуть - как у него, например, - роман с кем-то,  и он бросался домой, чтобы с новой неистовостью  приняться за "расследование" и допросы: где была днем, с кем разговаривала, почему опоздала  к  ужину...

Если была возможность, Григорий Николаевич сам провожал ее на работу и сам встречал после работы. Когда такой возможности не было, он придумывал способы, как незаметно проследить за ней, когда она возвращается домой: устраивал "засады" в соседних подъездах, подсматривал из окна темной кухни... Но нет, никак не мог он уличить ее в какой-то неверности - и это еще более распаляло его и сбивало с толку: ведь если мог в кого-то влюбляться он сам, значит в кого-то могла влюбиться и она! Но у него-то это увлечение временное и , конечно, пройдет, а у нее-то ... А  у  нее-то  -  нет! 

Конечно, были не только ссоры и подозрения. Были и счастливые мгновения. Счастливые мгновения, счастливые дни, недели и даже месяцы. Но едва появлялся повод для каких-то подозрений - равнодушный взгляд в его сторону или что-нибудь другое, - и его неистребимая, несгибаемая ревность снова возвращала все на свои места. Мысль о том, что  жена может полюбить другого, и тот, другой, тотчас обольстит ее, не оставляла его надолго: ведь он был влюбчивый и не мог представить себе человеческую жизнь без влюбленности.

Идеальная женщина, может, и нашла бы слова, которые могли каждый раз рассеивать его тяжелые мысли о несовершенности человеческой природы. Но она была невлюбчивая и не понимала, как можно ревновать к тому, которого нет. И он снова и снова насыщался мыслью о неизвестном и неопределенном: вдруг его жену кто-то сумеет соблазнить - ведь он не переживет ее грехопадения! Эта мысль так изматывала его, столько доставляла страданий ему и, конечно, ей, что возвратившись после очередной "засады" домой, он уже не мог быть ласковым, любящим и ни о чем не расспрашивать ее; каждый раз он снова и снова начинал свои простые, как ему казалось, вопросы о том, как у нее прошел день: где была, с кем встречалась, о чем разговаривала и что делала - там, без него! И все заканчивалось очередной ссорой...

Естественно, продолжаться бесконечно так не могло. В очередной приступ подозрения в измене, он уволился с работы, собрал свои вещи и уехал в другой город. Да так и остался там, и больше никогда уже не возвращался назад. И даже не узнавал, что с ней и как там она без него  -  время отодвинуло и эту его любовь.

Дальнейшие годы протекали для него спокойно и размеренно, без особых тревог, без особых стрессов и ожиданий. И хотя иногда Григорий Николаевич продолжал еще ненадолго в кого-то влюбляться, второй раз он уже не женился - боялся опять очутиться в том кошмаре, в котором прожил почти десять лет.

К пятидесяти годам Григорий Николаевич преуспел на службе и занял прочное место в том обществе, в котором жил. И, вспоминая прежнюю жизнь, теперь чувствовал себя абсолютно уверенно. А в своем окружении слыл удачливым и добрым малым. И это на самом деле было так: то изматывающее, уничтожающее его день и ночь чувство ревности и страдания, которые он испытывал раньше, когда был женат, больше уже не возникали в нем; он твердо усвоил, что ревность - одна из самых разрушительных черт в человеке. И даже подсмеивался над другими, которые иногда напоминали его самого в прежние годы. Даже жалел их: ведь им предстояло еще столько пройти... Столько мук, столько страданий!

... Григорий Николаевич смотрел в потолок и вспоминал свой сон: только что, где-то в незнакомом месте, он видел ее, свою жену, разговаривал с ней, пытался казаться там, перед ней, как всегда равнодушным и как бы со стороны. Но он так любил ее, и такая она была для него близкая, красивая и желанная... И она конечно чувствовала, видела, какими глазами он смотрит на нее и, по своему обыкновению,  слегка кокетничала -  как прежде.

Григорий Николаевич подумал, что лицо ее сейчас - после стольких-то лет! - наверное уже не такое красивое, как прежде. Да и фигура, конечно, не та. Прежде-то... Но даже и постаревшее ее лицо и, возможно, потерявшая прежние формы фигура были для него сейчас - вне зависимости от того, что могло быть на самом деле! - самыми совершенными из всех человеческих.

Григорий Николаевич закрыл глаза, силясь вызвать в памяти время, когда они были вместе. Но - странно! - все кошмарное, что наполняло его тогда, все куда-то исчезло. Плохое не виделось, вспоминалось только доброе и счастливое. Сердце трепетало радостью, душа наполнялась светом и любовью.

Откуда-то сбоку всплыли ее глаза - родные, близкие, бесконечно любящие, - и щемящая тоска вдруг коснулась его висков.

И Григорий Николаевич весь напрягся, силясь понять, почему так радостно и легко у него на душе, почему так светло и так пронзительно щемяще при воспоминании о том времени, которое он всегда считал для себя потерянным.

И вдруг понял: это были лучшие, самые счастливые годы в его жизни.

Григорий Николаевич встал с постели, надел халат и прошел на кухню, чтобы сварить, по обыкновению, кофе и выкурить сигарету. Но почему-то не хотелось ни кофе, ни сигарет: день за окном был какой-то хмурый, неласковый. Стояла поздняя осень. И впереди была зима - холодная и неуютная.

Душа остывала.

Вторая страничка рассказов
© Эдуард Алексеев

На страничку автора

Rambler's Top100 Rambler's Top100