Сайт "МОСКОВСКИЕ ПИСАТЕЛИ - THE MOSCOW WRITERS". Http://www.moscowwriters.ru

Эдуард Алексеев

Первая страничка рассказов

 

ПОПУГАИ

 

Некоторые люди удивительно похожи на попугаев. А некоторые попугаи - на людей.

Однажды мне подарили пару волнистых попугайчиков - маленьких зеленогрудых птах, представительниц большого попугайного племени. С неделю они молча просидели в клетке, которую я соорудил для них на кухне, а затем освоились и стали жить да поживать как две отдельные личности, каждая со своим нравом, наклонностями и характером.

Говорят, у каждого человека - свой характер. Это верно; но верно и то, что все характеры можно условно разделить на два основных - по типу их приемлемости для окружающих - легкий и тяжелый. В этом плане я всегда полагал, что тяжелый характер - следствие неудовлетворительного воспитания или же ограниченности ума. Поэтому в человеке такой дефект исправить крайне сложно. У попугаев, я считал, - тем более. К моему удивлению и славе эволюции, все оказалось несколько не так.

Попугаиха - я назвал ее Джерри - являла собой как раз тот активный и недоброжелательный ко всему тип существа, который так удручает меня в людях. Джерри рассматривала своего Жорика - супруга и сотоварища по времяпрепровождению - как представителя всего остального, кроме себя, живого мира, который должен обязательно знать свое место в жизни, точнее - на жердочке, и не раздражать других своим присутствием. 

И хотя места в клетке было достаточно, и жердочек, на которых можно сидеть и раздумывать о смысле жизни, хватало, Джерри почему-то всегда считала, что та жердочка и то место на ней, где в данный момент сидит Жорик, не его место, а именно ее - этой зеленой замухрышки, претендующей даже в клетке на роль первой индивидуальности. Стоило Жорику сменить жердочку - Джерри сейчас же меняла свое мнение на противоположное и тотчас придумывала повод, чтобы опять к чему-нибудь придраться. Впрочем, и отсутствие повода не меняло дела. Она перепрыгивала на дальний конец жердочки, где он только что устроился, а затем постепенно, как бы случайно, передвигалась в его сторону до тех пор, пока не оказывалась с ним рядом. Бедный Жорик, заранее чувствуя, чем все это закончится, обычно пытался улизнуть куда-нибудь в сторону. Но она всегда успевала раз-другой клюнуть его в шею или в хвост - чтоб знал, кто здесь главный.

Про еду нечего было и говорить. Едва Жорик спускался к кормушке, куда я, кроме зерен, подкладывал еще и кусочки яблок, - как Джерри, уже набившая до этого свой зоб, с гортанным клекотом обрушивалась вниз, и именно на то место, куда Жорик успевал только что отпрыгнуть. Куда бы он ни убегал, заслышав ее ястребиный клекот, она настигала его везде и лишь после этого возвращалась к кормушке и, давясь и чихая, запихивала в себя еще одно-два зернышка или дольку яблока.

Однако когда дело дошло до продолжения рода, Джерри стало не узнать. Тут она начала всячески вертеться около своего супруга и заливаться якобы любовным квохтаньем, требуя от него восхищения и любви. И хотя деваться ему в клетке было некуда, я лично могу объяснить его довольно быструю сговорчивость пойти в этом деле на компромисс только одним: желанием улучшить породу - чтобы хоть не ему, так его детям жилось лучше.

Так или иначе, через месяц Джерри облюбовала место в небольшой дуплянке, которую я предусмотрительно поставил в углу клетки, и снесла там одно за другим семь маленьких яичек - немалое лоличество для таких небольших и, в общем-то, невзрачных пигалиц, какими являются в попугайном  мире волнистые попугайчики. Видимо, Джерри решила, в пику Жорику, что такую породу, которая есть в ней самой, надо не улучшать, а лишь увеличивать в количестве.

Надо заметить, что норма в кладке яиц для волнистых попугайчиков - три-четыре штуки, но никак не семь. Я лично выяснил это, прочитав соответствующий раздел в популярной литературе о попугаях; как об этом догадался Жорик, не имею понятия, но только, после того как он заметил в гнезде такое количество яиц, моего Жорика словно подменили. Видимо, решив, что вклад не только в качество, но и в количество принадлежит только ему, Жорику, он теперь целыми днями отъедался у кормушки и скоро растолстел так, что стал похож не на волнистого попугая, а на обожравшегося воробья с колхозного элеватора. Наевшись, он с трудом взбирался на свою любимую жердочку и, удовлетворенно пощелкав языком, впадал в дремотное состояние - точь в точь как важный государственный чиновник на своем рабочем месте после обеда. Что ж, каждый имеет право на личную жизнь. А Жорик теперь жил только жизнью своего живота, больше ни на что и ни на кого не обращая внимание. Даже на Джерри, которую - судя по той же литературе - был обязан кормить не только сейчас, когда она сидит на яйцах, но и потом - когда у нее появятся птенцы.

Но ни в первый период, ни во второй, когда птенцы начали дружным хором пищать из своего бомбоубежища, Жорик ни разу не изменил себе. И если Джерри подлетала к нему, пытаясь выудить из его клюва какое-нибудь зернышко, давая понять, что у каждого должны быть свои обязанности, - он нагло, пользуясь преимуществом в теперешнем своем весе, спихивал ее вниз, причем не глядя, почти не поворачивая голову в ее сторону. Я пробовал читать ему популярную литературу, но он лишь презрительно щурился в мою сторону и гадко чирикал, подражая дворовым воробьям.

Через две недели в окошке дупла появился первый оперившийся птенец. Он тщетно пытался выбраться наружу, но движения его были неуклюжи и беспомощны, и я едва удержался, чтобы не засунуть его обратно в гнездо.

На следующий день он все же выбрался на белый свет и взобрался на жердочку. Размером он был почти со свою мамашу, бойко порхающую туда-сюда в тщетной надежде прокормить всю ораву. Жорик с любопытством глядел на своего отпрыска, явно пытаясь отыскать в нем признаки улучшения породы.

Еще через день из гнезда вылез второй птенец, за ним еще один. Скоро все семеро сидели на жердочках и чирикали на всю кухню, подражая трескотне воробьев, доносившейся через открытую форточку, и своему папаше, весьма преуспевшему в этом деле. По прожорливости они тоже были в него. Едва Джерри подносила какое-нибудь зернышко одному из них, как все остальные окружали ее и лезли в горло сначала к ней, потом к тому, кому оно досталось. Животы у них выпячивались из перьев, но они все равно ели, ели и ели -- будто хотели нажраться впрок. А если не ели, то спали. Но стоило хотя бы одному из них пошевелиться, как все остальные тотчас просыпались и поднимали такой гвалт, что можно было подумать, будто они только что родились на свет и еще ничего не жрали. Скоро все так преуспели в своих стараниях, что начали перерастать Джерри. Цвета они все были примерно одинакового - ярко-зеленые, и я уже начал путать, кто есть кто. Лишь Жорик выделялся из всей компании своим непомерным брюхом: он был толще всех и все так же сидел на своей жердочке и таращил глаза на окружающее, стараясь заметить в новом мире плоды своих усилий.

Прошло еще несколько дней, и птенцы превратились совсем во взрослых птиц - ярких, красивых и бесконечно нахальных.

В общем-то, все попугаи на то и есть попугаи, чтобы уметь попугайничать. Но эти, по-моему, превзошли всех. Что бы ни делала Джерри, молодые повторяли то же самое, причем всей компанией одновременно. Стоило ей спуститься вниз, к кормушке, как они гурьбой сваливались с жердочек на пол клетки и, подминая и давя друг друга, пытались залезть в кормушку все одновременно; стоило ей почесаться - и все, один за другим, начинали чесать себя лапками и искать в перьях несуществующих блох; стоило ей зевнуть и потянуться, как все семеро с самым комичным видом начинали разевать свои горбатые клювики, расправлять крылья и вытягивать ножку в сторону.

Но самое основное все же было впереди: все тычки, щипки и взбучки, которыми их награждала и продолжала награждать Джерри, возмещая моральный ущерб, причиненный ей раздобревшим супругом, они -как истинные попугаи! - сполна возвращали ей теперь обратно. Отожравшись и отоспавшись, отпрыски с дикими криками носились за ней по клетке, норовя ущипнуть или клюнуть ее в шею; если им попадался на пути Жорик, они просто стряхивали его на пол, и он с изумлением взирал оттуда на своих чад, выворачивая шею набок и уморительно моргая маленькими глупыми глазками.

Чтобы прекратить это безобразие, я открыл верх клетки - как это делал иногда и раньше, когда попугаев было только двое, - и Джерри тотчас взмыла вверх и уселась на карниз над окном. Ватага малолеток растерялась. Мир, который они знали, оказался не совсем еще весь: вне клетки оказывается еще была целая Вселенная. И что с ней делать, они еще не придумали.

Люди, вероятно, тоже в свое время испытали нечто похожее - когда обнаружили, что земля не центр мироздания, а небольшой кораблик в океане бездны, наполненной звездами.

Несколько секунд на кухне стояла зловещая тишина. Потом раздался всплеск голосов, отдаленно напоминающий ситуацию на общем собрании в научно-исследовательском институте, где каждый из сидящих, не выходя на трибуну, старается с места высказать свои соображения по поводу того, что такое Вселенная и что с ней следует делать, если уж она вдруг есть; и как правильно благоустроить мир, чтобы все вокруг - кто тоже кричит! - были не ущемлены в своих правах на новую собственность.

Джерри чирикнула - и все семеро замолчали. Джерри чирикнула еще раз, и они, маленькие, растерянные, откликнулись ей одним общим гласом - гласом капитуляции. Джерри слетела вниз, на клетку, попрыгала по железным пруточкам и снова вспорхнула на карниз.

Попугайчики начали взлетать. Крылья уже без труда удерживали их в воздухе, и некоторое время все семеро беспорядочно кружили под самым потолком.

Потом кто-то попробовал сесть рядом со своей маманей. У одних это получалось, другие срывались и с шумом падали на подоконник. Но вскоре большинство все же взобралось на перекладину и бойко заверещало на весь свет о своих достижениях в освоении нового жизненного пространства. Потом все дружно принялись отковыривать обои от стенки - приспосабливать окружающую среду к своему присутствию.

Дурачок Жорик, задрав голову кверху, смотрел на них со своей любимой жердочки, не решаясь присоединиться к общей компании.

Джерри слетела вниз - они спустились вслед за ней. Она поднялась вверх - они всей ватагой, задевая и наступая друг на друга, уселись в ряд, как ласточки на проводах. Через час-полтора, проголодавшись, Джерри залезла в клетку и спустилась в кормушку.

Боже, что тут началось... Все семеро - не без мытарств - сейчас же слетели с карниза и, давя друг друга, полезли в клетку. После небольшой свалки у пустой кормушки осталась лишь одна растерянная мамаша.

С этого дня погромы в клетке поутихли. Но вскоре я заметил, что Джерри снова лазает в дуплянку и готовит там новое гнездо. А когда я открывал клетку и попугайчата взмывали вверх, на карниз, Джерри опять провоцировала Жорика на восхищение и любовь. Естественно, Жорик  вспомнил свой бзик с улучшением породы и решил, что уж на этот-то раз он не подведет.

Я опять полез в литературу. Там было сказано, что вторичную кладку волнистые попугайчики должны класть не раньше, чем через несколько месяцев после первой. Ясно было, что Джерри пошла на этот отчаянный шаг только из-за того, что первая, улучшенная порода, - ее явно не устраивала. Так или иначе, через месяц у Джерри вывелись новые птенцы, и поскольку прежние все еще продолжали оттачивать свои садистские наклонности на бедном Жорике и на Джерри - когда она появлялась из гнезда, - я решил раздарить их своим приятелям и знакомым. И скоро в клетке опять остались только Жорик и Джерри.

Через некоторое время новое поколение выползло на белый свет, отчаянно чирикая и зевая, носясь по клетке и  стряхивая Жорика с его жердочки. Но на этот раз Жорик уже выработал тактику: как только молодые начинали носиться по клетке, он прыгал на стенку и, вцепившись лапками в проволочные прутья, пережидал, пока страсти не улягутся и дети его не впадут в очередную спячку. Только тогда он вновь перебирался на свое место и, нахохлившись, о чем-то тяжело думал. 0 чем, конечно, было понятно: о суетности жизни и несовершенности бытия. Джерри сидела теперь на крыше дуплянки - тут было хоть и менее удобно, зато спокойно. Она сидела одна, и в глазах ее светилась тоска, грусть и мировая скорбь по хорошим детям.

Я пробовал приручать птенцов, но они - как и прежние - были агрессивны, принципиальны и нетерпимы в вопросах морали и покушения на их демократию в моей клетке, и норовили каждый раз схватить меня клювом за палец, да так, что иногда прокусывали палец до крови. Бедные Жорик и Джерри: представляю, как им доставалось от такой демократии и принципиальности.

Но все же есть в мире равновесие: один попугайчик из второго поколения оказался добряком. Он легко давался в руки и с удовольствием сидел на моем плече - чему так и не научились ни Джерри, ни Жорик, хотя я и пытался подружиться с ними. Один - с лихвой заменил мне всех.

Я оставил его, а всех остальных - а их во второй раз было пятеро - опять раздал по своим знакомым.

Теперь у меня дома три волнистых попугая: Джерри, Жорик и не удавшийся в их породу - как говорят, в семье не без урода! - весельчак Кондор, так я назвал третьего. В отличие от своих родителей, братьев и сестер, он не любит сидеть в клетке и при каждом удобном случае норовит взобраться ко мне на плечо и посмотреть, не завалялось ли что у меня за ухом или на голове. А если я подставляю ему свой нос, он осторожно чешет его, тихонько посвистывая и квохча что-то вполне дружелюбное. По вечерам, когда я прихожу со службы, мы вместе с Кондором ужинаем - я ем свой вечерний суп, а он сидит на краю тарелки и старается выудить из моей похлебки какую-нибудь крошку; потом мы пьем чай - я из стакана, а он из блюдца. После ужина я достаю из холодильника яблоко, вырезаю из него дольку и отдаю Кондору; еще две кладу в клетку Джерри и Жорику - раньше-то они с удовольствием клевали яблоки. Но сейчас они относятся к ним равнодушно, что меня, честно говоря, удивляет: уж не в яблоке ли, по их мнению, заключена причина всего с ними происшедшего?.. Так что остальную часть яблока мне приходится съедать самому.

Обглоданную сердцевину я кладу на стол, и Кондор вскакивает на нее верхом, выклевывает зернышки и потом играет с ней, катая ее по столу и падая при этом то на один бок, то на другой, а иногда переворачивается на спину и перекатывает ее лапками над собой - как котенок с клубком шерсти. Абсолютно гениальная личность! Размером он чуть поменьше Джерри и, конечно, Жорика, и, казалось бы, теперь они могут с лихвой отыграться на нем за всех сразу. Однако, когда я сажаю его в клетку, они тотчас разлетаются по разным углам: Джерри перелетает на дуплянку, а Жорик прыгает на проволочную стенку и, вцепившись в нее лапками, ждет, когда Кондору надоест сидеть на одном месте и он снова перелетит ко мне на стол.

Иногда Кондор все же гоняет их - так, чтобы веселее было ему и, наверное, мне. И они, забившись в угол, долго квохчат там, пучат глаза и переговариваются между собой. 0 чем? Конечно, о породе - что опять не удалась.

Так бы мы жили да поживали, если бы однажды утром...

Однажды утром я проснулся очень поздно - накануне лег спать лишь под утро. Я проспал бы может и еще больше, но меня разбудил чей-то голос.

Я присел на кровати и осмотрелся. В комнате никого, естественно, не было. Я прошел на кухню - тоже никого. И вдруг из клетки на подоконнике явственно послышалось: "Ну что-с, давай пожрем-с, птичка!"

Я оглянулся - с жердочки, склонив голову на бок и кося глазом, смотрел на меня Кондор.

- Давай, - глупо ответил я.

- Пожрем-с, птичка! - прошелестело из клетки, закончив за меня фразу.

Я был растроган. Я был растроган и смущен одновременно: во-первых, Кондор заговорил, хотя я этому его не учил; во-вторых, он не просто чего-то пробормотал, запомнив одну из моих фраз, а сказал явно по делу, по существу: жрать-то я им вчера действительно ничего не оставил!

Семечки лежали в пакете. Торопясь и рассыпая на пол, я достал из пакета горсть, расщепил несколько зернышек и, раскрыв клетку, поднес ладонь к Кондору.

Он опять склонил голову на бок, посмотрел на меня, будто проверяя, должное ли произвел впечатление и все ли я понял из того, что он мне сказал, - потом ловко сбросил с моей ладони то, что я принес. Лущеные семечки оказались на дне клетки, Джерри и Жорик сейчас же слетели вниз и ловко расправились с ними, после чего выпорхнули наружу и взлетели вверх, на карниз.

А Кондор не стал, как домашний пес, глотать с руки все, что ему подаст хозяин и вилять при этом хвостом от восторга. Цепляясь коготками за клетку, он спустился на подоконник, потом перелетел на мой стол и деловито погулял по скатерти, пробуя клювом морщинки: не завалялось ли чего в складках. Но ничего не нашел там и, подняв голову, строго посмотрел на меня, как бы спрашивая: "Ну! В чем дело, приятель?"

Дрожащими руками я высыпал горсть семечек в блюдце и поставил перед ним.

-Ха-р-рошая птица, - одобрительно пробулькало у него в горле.

Я чуть не поперхнулся.

- Ты это мне говоришь, подлец? - хрипло, как большой австралийский попугай Какаду, произнес я. И волосы на моей голове, как хохолок на Какаду, шевельнулись кверху. - Ты что себе позволяешь?

Кондор, не обращая больше на меня внимания, лузгал семечки.

Я сел на стул и тоже молча - чтоб не опростоволоситься еще раз - принялся за свой завтрак. И потом весь день ходил по кухне и в комнате на цыпочках - слушал, не скажет ли Кондор еще что-нибудь умное.

С тех пор я завтракаю молча - Кондор, если нужно, говорит сам. И ведь не просто так, лишь бы что-нибудь сболтнуть, - а только по делу. По делу, по существу - и в нужный момент. То есть, он - в отличие от множества людей! - абсолютно точно понимает, что из чего происходит и что за чем следует. Например, рассыпет что-нибудь на столе или разобьет чашку - и такое бывает! - и сразу же, не дожидаясь моей оценки, кричит во весь голос: " Плохая птица! Плохая птица!" - не дает мне первому его обличить. Да еще и - плюс ко всему! - с моей интонацией в голосе - да с таким надрывом, что мне становится за себя стыдно.

Эх, люди, люди... Как же мы похожи на моего Жорика и на мою Джерри. Чирикаем всю жизнь, произносим заученные тосты в застольях; голосуем на выборах за словоблудов… А какой неподражаемый щебет стоит в телестудиях, когда телевизионные обозреватели и вещатели собирают подходящую компанию - в сравнении с ними даже мой Жорик выглядит умно и интеллигентно.

И трудно отделаться от мысли, что все характеры - что у людей, что у попугаев, - зависят только от того, какие мы есть с самого начала. Так что менять-то, собственно, нечего: если уж умный - так это даже и в попугае видно, что умный, а если дурак - то и исправлять нечего, все останется так же.

Ну разве мы не более похожи на попугаев, чем они на нас?

 

 


 

СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ

 

Тревогу она почувствовала сразу, как только мать, часто оглядываясь, отошла от нее и, судорожно глотнув, затерялась в толпе. Но строгие слова наставлений и требовательный приказ ждать, никуда не отходить некоторое время еще сдерживали ее.

Вокруг деловито сновали чужие люди, незнакомые лица суетно и весело мелькали перед ее глазами, но незнакомое чувство тоски уже подступило осторожно и незаметно откуда-то сбоку и постепенно начало подкатываться к горлу, перехватывая дыхание и вселяя безотчетный страх перед неизвестностью: почему так странно оглядывалась на нее мать и почему так долго ее не видно...

Томительное ожидание перерастало во все более нарастающую тревогу, тревога - в отчаяние, отчаяние - в растерянность и ужас. Стараясь рассмотреть между снующими фигурами то место, где за чужими спинами исчезла мать, она напряженно вглядывалась в толпу, каждое мгновение ожидая увидеть там родное знакомое лицо. Она так надеялась, так этого ждала, что боялась лишний раз моргнуть, чтобы не просмотреть - и не остаться незамеченной.

Время шло, и людей в универмаге становилось все меньше. И уже некуда было смотреть - все просматривалось от стенки до стенки, от одного края до другого. И матери там не было...

Универмаг уже закрывался - уборщица начала протирать тряпкой полы.

И тогда она поняла, что ее матери больше не будет. И что она осталась одна. Одна здесь и во всем мире - потому что весь мир для нее состоял только из матери.

Она наклонила голову вниз, закрыла лицо руками и заплакала так, как плачут только взрослые люди, - тихо, горько, едва сдерживая рыдания, почти про себя - чтобы не увидели со стороны чужие. Плечики ее тряслись, головка в детском капюшончике почти опустилась на грудь; коротенькое пальтишко нескладно топорщилось на спине.

На нее еще долго не обращали внимания. Потом кто-то остановился рядом.

- Девочка, ты чего здесь стоишь?

Она наконец разрыдалась вслух.

- Ты потеряла маму?

Подошли женщины в униформе.

- Девочки, универмаг-то закрывается, бегите скорее к Гришке, пусть срочно объявит по радио.- Одна из женщин нагнулась к ней.- Тебя как зовут?

Она ничего не могла выговорить.

- Ну успокойся. Ты с кем пришла, с мамой? Сейчас мы объявим по радио, и мама придет. Как тебя зовут?

- Она уже часа два здесь стоит,- сказала уборщица, опуская ведро на пол.- Стоит и стоит, а никого нет. Думала, мать где-то ходит, а уже никого и не осталось.

- Девочки, кто-нибудь пошел в радиоузел? - спросила продавщица.- Скажите там, пусть объявят, что потерялся ребенок. В сером пальто с капюшоном, четырех-пяти лет. Девочка, ты с кем пришла?

- С мамой,- захлебываясь слезами, выговорила она.

Ей расстегнули пальто, взяли на руки.

- Какой-то конверт.- Одна из продавщиц вытащила из ее кармашка тонкий пакет и развернула его.- Свидетельство о рождении.- Она посмотрела вокруг.- Девочки, свидетельство о рождении! Так значит...- Она запнулась и, опустив малышку на пол, еще раз взглянула на бумажку.- Воронцова Лена, год рождения... Пять лет. И вымарано что-то... И вот какая-то записочка: " Люди, нечем кормить ребенка, помогите, совсем помираем."- Продавщица оглянулась вокруг. - Девочки, что ж это такое?  Давайте звоните куда-нибудь!

 

* * *

Детдом был большой, чужой, неуютный. Тяжелые входные двери тягуче скрипели, когда их открывали и закрывали, темные коридоры бесконечно тянулись вдаль. Справа и слева - такие же скрипучие двери в комнаты. Но сад, окружающий дом, летом цвел пышно и зелено. Серый дощатый забор едва удерживал на весу густые ветки, свисающие со старых яблонь. Путаясь ногами в траве, Лена подходила к забору где-нибудь в стороне от центральной калитки, чтобы ее никто не увидел, и, прислонившись лицом к теплым доскам, смотрела туда, на улицу, где по грязному асфальту шли редкие прохожие и где вдалеке виднелась конечная остановка трамвая. Визг железных колес, когда трамвай подъезжал к кругу, пробуждал в ней надежду, что она увидит свою мать. Воспоминания, связанные с прежним домом и трамвайной остановкой напротив, возвращали ей кусочек прежней -- реальной -- жизни, и хотя Лена знала, что это не та остановка и не тот дом, слабая надежда все же теплилась в ней: вот сейчас трамвай остановится, двери откроются, и мать сойдет вниз по ступенькам. И когда трамвай отъезжал, она ждала второй, потом третий, четвертый...

Осенью, когда листья опадали с деревьев и кусты вдоль забора становились редкими и колючими, детдом казался заброшенным, нежилым. От толстых стен из красного, потемневшего от времени кирпича, веяло холодом и тоской.

Стараясь остаться незамеченной, она пробиралась к забору и сквозь голые ветки смотрела в небо на собираюшихся в стаи грачей. Глаза ее широко открывались, губы шевелились, пытаясь что-то выговорить. Холодный ветер пронизывал маленькое тельце насквозь, руки и ноги деревенели, душа цепенела. И когда вечером, на изломе дня и ночи, солнце садилось на крыши далеких домов и грачи начинали кричать, устраиваясь на ночлег, она втягивала в себя плечики, опускала голову к холодной земле и тихонько плакала - чтобы никто ее не услышал, не увидел, не увел за руку в чужой дом.

Глотая слезы, она вспоминала растерянный взгляд матери, спиной втискивающуюся в толпу, темные окна универмага, с разводами зимних кружев на холодных стеклах, и ноги людей, мелькающие сквозь мутную пелену глаз...

 

- Екатерина Дмитриевна, Воронцова опять сбежала! - сказал усатый парень, появляясь в дверях.- Наташа Бурцева сейчас сказала.

- Ох, недосмотрели. В такую-то погоду - куда ж она? Снег идет, ничего не видно. Пошли ребят к электричке, может быть, она еще там. А я позвоню на трамвайную станцию - может, кто-нибудь видел... Давно ушла?

- Еще с обеда. Бурцева скрывала, только сейчас созналась.

- А куда ушла, не знает?

- Говорит, нет. Может быть, опять в универмаг?

- Какой универмаг?

- Ну, помните, Бурцева рассказывала, что они узнали откуда-то про универмаг, где ее мать оставила. Она еще летом туда бегала, только не нашла.

- Боже ты мой. Хоть в какой универмаг-то, знает?

- Знает, Екатерина Дмитриевна.

 

Народу было много, ее все время задевали - то сумками, то пальто, то теплой шубой. Но она стояла на одном месте - на том же месте, на том же этаже, в том углу, где стояла тогда,- и напряженно смотрела в просвет между фигурами, откуда должна была появиться ее мать. Чужие, незнакомые люди мешали, загораживали проход, и ей хотелось крикнуть, чтобы мать услышала, если вдруг выйдет и не увидит ее: "Мама, я здесь! Родненькая!"

Постепенно людей на этаже оставалось все меньше, просветы между фигурами становились больше. И все больше и больше ее охватывало щемящее чувство отчаяния - в тщетной надежде увидеть в чужой толпе родное лицо. В памяти всплывали большие глаза матери, быстрый, скороговоркой, шепот: "Доченька, жди меня здесь, никуда не отходи." И страшный трескучий мороз за большими безжизненными окнами, грязный пол в шашечках, и мелькающие перед мутными от слез глазами чужие ботинки и сапоги. И тонкая как струна, звенящая волна боли и ужаса брошенного человека - пострашнее всех сказок, слышанных когда-то от матери.

- Глядите-ка, девочки,- услышала она позади себя шепот.- Это же та... помните? Которую здесь бросили... Что делать-то?

И негромкий, спокойный голос с другой стороны:

- Уже звонили из детдома, сейчас приедут за ней. Не трогай, пусть стоит. А то еще убежит...

И опять тихий шепот:

- Да куда ж она убежит-то?

Голова ее опустилась на грудь, она закрыла лицо руками и, сотрясаясь всем телом, заплакала - как всегда, тихо, почти про себя. Чтобы не привлекать к себе чужого внимания...

 

 


 

СОН В ДУШНУЮ НОЧЬ

 

В ночь с субботы на воскресенье, после дня своего рождения, жмоту и скупердяю Петьке Поволяеву приснился сон. Будто сидит он один в своей комнате на работе, а все остальные уже ушли на обед в столовую. И будто ему тоже хочется есть - как и остальным, - но, однако же, вроде бы и не хочется. Потому что жалко тратить деньги. На что-нибудь другое бы: например, в соседнюю контору под процент сдать, это - пожалуйста. А то съел - и ничего взамен. Обидно.

Посидел Поволяев, поскреб в затылке - в животе начало от голода посасывать, а обеденное время уже заканчивается. И так ему вдруг стало на себя зло, так досадно, ну просто взял бы и наорал на себя.

И Поволяев снимает трубку и набирает номер телефона в соседней комнате, где тоже пока никого нет, потому что там тоже все ушли на обед.

- Алло, - говорит Поволяев и с минуту думает, что бы такое сказать - чтоб разрядить душу. - Алло, - говорит Петя Поволяев, - дайте-ка мне сюда Петра, понимаешь, Поволяева!

В трубке слышны гудки, но никто, естественно, не подходит. И тогда Поволяев сам идет в соседнюю комнату, и сам поднимает там трубку.

- В чем дело? - грубо спрашивает Петя. - Ну, я Поволяев. Чего надо?- Не дождавшись ответа, Петя бросает трубку на стол, рядом с телефоном, и бежит назад, в свою комнату.

- Послушай, ты, Поволяев! - заикаясь от волнения, говорит он по своему телефону. - Хочешь, я скажу тебе, кто ты? - Поволяев оглядывается, на всякий случай, по сторонам и радостно, во весь голос орет: - Жмот ты, Поволяев, вот ты кто! Куркуль! Пробу на тебе негде ставить, я тебе скажу! И вообще, ты мне так уже надоел со своим жмотничеством, что просто сил от тебя уже нет. И ладно бы денег не было, нуждался бы, а то ведь... В общем, пошел бы ты - знаешь куда? Иди ты... - Поволяев прикрывает трубку ладонью и тихо и злорадно произносит ругательные слова. И, бросив трубку на стол, бежит в соседнюю комнату.

- Послушай, ты чего так ругаешься? - удивленно спрашивает Петя Поволяев из соседней комнаты по чужому телефону. - Ты чего это себе, понимаешь, это вот, позволяешь? Ты чего, с ума может быть сошел? Ты на кого орешь, слушай? Хочешь, чтобы я о тебе всем тут рассказал, кто ты такой? Или, думаешь, я не знаю, как ты денежки честных пайщиков под процент прокручиваешь? Могу и письменно, вот. В вышестоящую, значит. Организацию. В налоговую, имею в виду... От группы товарищей.

Поволяев бросает трубку на стол и, задыхаясь, снова бежит к себе.

- Так ты мне еще и грозишь? - кричит Поволяев, плюхаясь на свой стул. - Ты кому грозишь, кулек несчастный? Неприятностей захотел, мармыжка? Какой процент, какой процент? Покажи бумажку, представь документ! Это на честного человека клевету клеветать? Сам-то, в прошлый раз, за аренду помещения - коко взял? Почему в документе - одно, а в кармане - другое? - В висках у Поволяева стучит, на лбу выступает испарина. - Думаешь, я не знаю про твою заначку в потайном кармане? Я тебе такую налоговую покажу, что и дорогу туда забудешь! А то повадился, понимаешь: чуть чего - сразу к начальникам. Там у меня, между прочим, чтобы ты знал, тоже есть, с кем поговорить, значит... Чтобы тебя даже на порог туда больше не пускали. Я тебе там такое устрою, уж поверь мне...

Петя Поволяев срывается с места и на подкашивающихся ногах выбегает из своей комнаты.

- Ну ты, ты! - кричит Петя уже по другому телефону. - Что ты мне такое, что ты мне такое? Я, вот, значит, это самое, ты на меня голос не повышай. Сам ты куркуль! Куркуль и жмот, каких свет не видел. Хапуга! И жене твоей тоже позвоню, она тебе по морде-то насует, насует, не в первый раз, я знаю!.. Могу, понимаешь, написать кому надо. На общем собрании всех пайщиков, понимаешь, вопрос поставим! Укажем! Ишь ты, разорался. Импа....импа... - Поволяев мучительно вспоминает ненавистное слово. - Дистрофик!

Поволяев стукает телефонной трубкой по столу и, крепко ступая, направляется в свою комнату, к своему телефону.

- Ну ладно, ладно тебе, - успокаивающе говорит Петя Поволяев по своему телефону Пете Поволяеву на другом телефоне. - Ну что ты, в самом деле, так завелся? Нельзя, понимаешь, с тобой и это... - Поволяев выдавливает из себя подобострастный хохоток. - Нельзя и шутнуть, понимаешь. Да крути ты свой процент, кто тебе мешает... Вот сейчас наши привезут партию курток из Китая - сбудем их под хороший процент, деньги возьмем. Опять в банке прокрутим - партию Жигулей в Китай пошлем. Или в Турцию. Там продадим - партию дубленок возьмем. Работать надо, работать... На дубленках здесь спекульнем - опять процент получим. И опять в банке у Гусмана крутнем. Ты что, Поволяев? Тебе что - плохо здесь, в новой конторе? Если плохо, можем, значит, уволить...А тебя ж, жулика, теперь уже все знают, куда ж ты пойдешь, кому ты нужен? Давай лучше мириться. Хочешь, обмоем с тобой это дело? - С минуту Петя Поволяев раздумывает, не прогадал ли в чем, предложив так быстро мировую. - В общем, так: с тебя, подлеца, двадцать долларов - и пойдем, обмоем. Согласен? Заодно и пообедаем там. А процент с Жигулей получим - я тебе десять долларов обратно отдам. Или пять... Думаю, мы с тобой можем сегодня и на десять долларов обмыть, чего зря деньги без процента отдавать.

Поволяев осторожно кладет трубку на свой стол и на цыпочках переходит в соседнюю комнату.

- Ты мне дурочку не валяй! - вдруг гулко вырывается из Пети, как только он поднимает трубку в соседней комнате. - Ты что себе, это вот, понимаешь, себе думаешь? Ты умный, а я дурак? Значит, с меня двадцатку, а с тебя ничего? Думаешь, я не знаю, что у тебя в заначке пятьсот долларов лежит? Про которые жена не знает... Пять сотенных, в нижнем кармане. И не вешай мне лапшу на уши, я же знаю, что ты потом ничего не отдашь - ты же куркуль, хапать научился, а отдавать не можешь! В старой конторе-то всю выручку от дубленок с Гусманом поделили, а контору потом прикрыли? Всех по миру пустили! Думаешь, про это не знаю? - Петя уже не может сдерживать в себе нахлынувшие откровения. Хочется высказаться до самого конца - чтобы этот... тот... чтобы посадить его на свое место и чтоб знал, что и его можно прибрать к рукам. Чтоб не возникал. - Не хочется все тебе говорить, но ты у меня - вот где! - Петя сжимает кулак и припечатывает им край лакированного стола. И, вытирая пот со лба, грузно - так грузно, что слышно на лестничной площадке, откуда вот-вот должны придти после обеда пайщики-сослуживцы, - идет к своему телефону.

-Ну какие пять сотенных, какие пять сотенных? - визгливо кричит Петя Поволяев из своей комнаты. - Ну откуда ты взял, откуда взял, понимаешь? Кто тебе это сказал? Даю тебе мое честное и благородное слово - было, было, было! Но уже истратил... А про Гусмана ты зря, он со мной в этот раз не поделился. Я, конечно, знал про все - честно скажу тебе! Но на сделку с ним не пошел. Он предлагал, а я - скажу тебе откровенно! - не взял. И тебе не посоветую. А то, что я из той конторы ушел, так это на всякий случай. Чтоб не оклеветали. - Поволяев отнимает трубку от уха и облегченно переводит дух, мучительно раздумывая при этом, как бы половчее - чтобы тот, в той комнате, опять не обиделся! - отказаться от выпивона. -  Значит, вот что! - Петя прикладывает трубку к уху. - Давай обмывку перенесем на завтра. Сегодня - ну никак не могу, просто даже обидно. Договорились?

Хмурясь и почесывая башку, Петя идет в соседнюю комнату и опять поднимает там со стола трубку.

-На завтра, говоришь? - с холодцой, пытаясь держать себя в руках, спрашивает Петя. - Да если бы тебя кто-нибудь на дармовщину пригласил - побежал бы, только пятки засверкали. До чего же ты халявочный, слушай. - Петя с отвращением вынимает из кармана носовой платок и брезгливо сморкается. - Противно, понимаешь, иметь с тобой дело. Неприятно. Я же знаю, ты и завтра обманешь. Ты ведь жмот, куркуль. А про Гусмана - не надо. Не надо врать, выворачиваться, как уж на этой, на сковородке. Ты ведь уже большой. Тем более что я все знаю... Слушай, мне почему-то кажется, что ты даже на день своего рождения - не к себе зовешь, а сам в гости к кому-нибудь напрашиваешься. Чтоб не платить... В общем, не знаю, как с тобой поступить. Подумаю.

Петя Поволяев с трудом переходит в свою рабочую комнату. Ноги у него дрожат, голова трещит, в горле сухо. Он поднимает со стола трубку и ненадолго задумывается.

- Слушай, давай сделаем так, - наконец трудно выговаривает он. И мысли у него вдруг проясняются, на губах появляется хитрая, тонкая улыбка. - Я завтра возьму деньги у жены - вот те крест! Пару-другую десяток. Принесу завтра утром - и в обед вместе обмоем. Думаю, пару десяток хватит. Заодно и пообедаем, завтра ж все равно обедать надо, правильно? Без обеда-то... Только ты тоже червонец с собой возьми. Чтоб все было честно. Или два. Я прав?.. Ну все, до завтра. - Поволяев поспешно кладет трубку на телефон и облегченно переводит дух, зная, что завтра конечно ничего этому мерзавцу не принесет. Если б на дело, под процент - это ладно. Бизнес есть бизнес. А просто так, съел, выпил, и ничего взамен - это уже не бизнес... Поговорили, вопрос сняли, - это по-деловому. Петя довольно сощуривается, прислушиваясь, не возвращаются ли с обеда сослуживцы. Но почему-то не слышно. Петя напрягает слух...

И сразу же просыпается.

За окном уже светает, пора вставать, умываться, одеваться, идти на работу. Поволяев соскальзывает в свои старые, затертые шлепанцы, подходит к окну и сонными глазами смотрит на улицу. Потом оборачивается назад. Взгляд его тяжело упирается в женскую сумочку около зеркала. Несколько минут он смотрит на нее, потом переводит глаза на жену. Жена спит, как всегда отвернувшись к стенке.

"А ведь пообещал - надо пару десяток с собой взять, - подумалось неожиданно. - Принести хотя бы долларов десять - чтобы не объясняться опять с  наглецом. Мало ли чем этот сукин сын может потом напакостить?"

Поволяев подошел к зеркалу, нагнулся к сумке и, порывшись в ней, вытащил пухлый кошель. Двумя пальцами вынул новенькую сотню долларов. "Не забыть завтра разменять по дороге", - мелькнула откуда-то издалека мыслишка. Но озабоченность тут же сменилась радостью: "Раскатал губы - думает, два червонца ему выложу! - Петя  злорадно ухмыльнулся. - Бутылку пива возьму - и хватит! Все равно свою долю не отдаст."

Поволяев подошел к столу, достал лист бумаги и ручку.

"От группы товарищей", - машинально написалось в верхнем правом углу.

Но в мозгах Пети Поволяева уже проясняется, и он, наконец, понимает, что все случившееся с ним - было во сне. Во сне, а не на яву! И, значит, ничего не стоит.

 Поволяев облегченно переводит дух, откладывает лист бумаги в сторону, встает со стула и начинает надевать на себя штаны.

-Ты куда? - вдруг раздается голос жены с кровати.

- Как куда? - Поволяев воровато оглядывается по сторонам. - На работу, естественно. Деньги зарабатывать. Бизнес, понимаешь, делать. Пока ты тут спишь.

- Совсем очумел, - сонно произносит жена, отворачиваясь опять к стене. - Сегодня же воскресенье.

- Да ты что! - Поволяев светлеет взором. - А я думал, уже понедельник, на работу опять! - Он с размаху кидает брюки в кресло и с удовольствием потягивается. - Надо ведь, как я вчера набрался в гостях. Немудрено, что в голову лезет разная чушь. Лучше бы, понимаешь, дома вчера остался...

Зевая, он подходит к кровати и ложится на край. Глаза его слипаются, губы расползаются в блаженную улыбку.

- А то тут, понимаешь, звонят разные, - сонно произносит он. - Мешают спать.

Беспокойная ночь закончилась... И впереди маячила еще долгая-предолгая  жизнь.

© Эдуард Алексеев


На страничку автора

Rambler's Top100 Rambler's Top100