Сайт "МОСКОВСКИЕ ПИСАТЕЛИ" Списки
Произведения
Союзы
Премии
ЦДЛ
Альбомы
Хобби

Эдуард КЛЫГУЛЬ
Проза

И ВИЖУ БЕРЕГ ОЧАРОВАННЫЙ...
ФАМИЛЬНАЯ ЦЕННОСТЬ

КОНТРАКТ
МЕТРО

На страничку автора


И ВИЖУ БЕРЕГ ОЧАРОВАННЫЙ...
Очерк

Живущее в подсознании почти каждого стремление к новизне - одних бросает в солнечно-ударный адюльтер по-бунински, других – в путешествия. Наверное, основоположник психоанализа Зигмунд Фрейд истолковал бы причину таких, вроде бы разных, влечений аналогично, поскольку в обоих случаях идет познание нового, получение новых впечатлений и визуально, и тактильно. Действительно, есть что-то общее в ощущениях прикосновения Черного ласкового моря, с которым встретился первый раз, и поглаживанием нежной незнакомки. А иногда возникает беспокойная, незатихающая тяга – поехать туда, где бывал в молодости. Устремление это - сродни желанию увидеть прежнюю даму сердца, дабы убедиться: не зря же часть своей жизни посвятил ей.
Есть какая-то закономерность: ближе к финишной прямой судьба возвращает нас в места, связанные с началом нашей жизни. Это происходит, как мне думается, для того, чтобы еще раз проанализировать свой земной путь, понять, почему именно так формировался как личность и становился тем, кем ты есть сейчас.
Этим летом я поехал отдыхать в Крым. Когда-то - еще двадцатилетним эмоциональным юношей - проводил студенческие каникулы под Севастополем, у родственников, живущих около места с мистическим ночным названием “Мыс Фиолент”. Помнились: обрывистый берег, поросший выгоревшим на ярком крымском солнце кустарником, и девушка из Харькова Галя, вся очень округлая, что не заметить было нельзя. Сначала она казалась совсем недотрогой, а через три дня каждую ночь мы с ней плавали в фосфоресцирующем море и в теплой, темной воде, продлевающей все ощущения, долго предавались молодой любви. Возвратившись в Москву, даже получил письмо от нее, но почему-то не ответил, и память о ней постепенно стерлась жизненной суетой. Может, в поездке по волнам моей юности я надеялся как-то взбодрить себя, ассоциативно вспомнить прежнюю взбудораженную беспокойность души и тела, сбросить давящую унылость от прожитых лет.
А еще было давнишнее желание, как у каждого русского человека, неравнодушного к литературе, – увидеть последние жилища Антона Павловича Чехова в Ялте и Гурзуфе.
Военный санаторий, где я провел двенадцать дней, расположен в чудесном Гурзуфском парке, заложенном двести лет назад, еще при генерал-губернаторе Новороссийского края Михаиле Семеновиче Воронцове. А когда имение, ближе к концу девятнадцатого века, перешло во владение Петра Ивановича Губонина, то парк был благоустроен и расширен, в нем построено семь гостиниц, украшенных ажурной деревянной и каменной резьбой по фронтонам и здравствующих до сих пор. Каждый корпус имел свое поющее лиричное название: “Бельвю”, “Ривьера”, “Альянс”… Перед одним из старинных зданий, на круглой большой площадке, обрамленной душистыми кустарниками, цветущими деревьями и плодоносящей мушмулой, возвышается фонтан “Ночь” – один из скульптурных символов Южного берега Крыма или ЮБК, как принято здесь называть этот благодатный, укрытый горами от холодных северных ветров уголок на протяжении от Алушты до Фороса. Привез фонтан в Россию все тот же Губонин со Всемирной выставки в Вене. Он считал, что только боги могут украшать божественную красоту Крыма. Основная композиционная фигура – статуя древнегреческой богини ночи Никты, парящей над голубым земным шаром с факелом в руке, вероятно, символом смены темноты ночи светом дня. Слева – бог любви Эрос, всегда готовый послать свою неожиданную и такую сладкую стрелу, справа – бог сна Гипнос, от его имени произошло слово “гипноз”, всегда пугающее людей возможностью совершать под гипнотическим воздействием неконтролируемые поступки. Внизу – атланты и кариатиды, держащие рыб. Все это переливается и сверкает в брызгах воды, а факел поблескивает в теплых солнечных лучах.
Когда смотришь на старые парки – будь то дубовая роща в Останкино, рядом с Шереметьевским дворцом, или этот, ухоженный изначально гурзуфский садово-парковый ансамбль, с деревьями, растущими несколько веков, – всегда удивляешься: во все времена жили люди, которых что-то влекло создавать чудо-парки, они чувствовали интуитивно гармонию природы и знали ее воздействие на состояние человеческой души. Можно просто лицезреть старое дерево и проникаться его пожилой силой, почти слышать, как мощные корни питают его земельными соками, а то в яркий, прохладный осенний день подойти к молоденькой рябине, погладить ее, отведать сочных, прихваченных первыми утренниками, коралловых, горько-сладких ягод и ощутить, как ее юная, ищущая выхода сила вливается в тебя, дает мощный стимул радоваться отпущенному тебе оставшемуся жизненному периоду и не думать о его стремительном сокращении.
Деревья в парке самые разные, южные: шестиметровые в обхвате пятнисто-ствольные платаны, живущие по двести лет, темно-зеленые высокие свечи пирамидальных кипарисов, крымские длинно-игольчатые сосны, глицинии с повислыми, голубыми, душистыми кистями цветов, ясени, китайские айланты, фотинии с метельчатыми белыми соцветиями. Вдоль дорожек ярко-желто цветет и пахнет медом невысокий кустарник, а может, это - высокая трава, – испанский дрог. Весь парк пропитан ароматом сосновой коры и разноцветных роз, перемешанным со свежим духом морских водорослей.
От современного девятиэтажного корпуса, в котором меня поселили, до моря - метров сто. Шлось под гору по аллее писателей легко, дышалось свободно; добротные бронзовые бюсты Антона Чехова, Максима Горького, Федора Шаляпина, Владимира Маяковского, Адама Мицкевича и Леси Украинки одобрительно взирали на меня. Я шел верной дорогой, поскольку вскоре оказался у изящного памятника юному Пушкину, окруженному небольшой оливковой рощицей, где любил гулять, если верить легендам, двадцатиоднолетний поэт, уже опубликовавший “Руслана и Людмилу”.
Из калитки парка сразу попадаешь на набережную. С тротуара можно войти в несколько ресторанов, устремленных на сваях прямо в море, один из них - отработавшая свой ресурс “Комета” на подводных крыльях. Вечером они все в огнях, у входа стоят приветливые девушки и зазывают отведать дары моря. Вкусно пахнет свежеизжаренной рыбой. Иногда из дверей появляется цветной клоун и начинает играть с проходящими детьми, их родители не выдерживают и устремляются в светящееся, громыхающее музыкой ресторанное нутро.
Если идти из парка налево, то променажного тротуара нет - лишь одна асфальтированная дорога с иногда проезжающими грузовыми и легковыми автомашинами; по бокам ее – ближе к морю – уютные белые открытые кафе, а около изгороди парка – маленькие магазины, торгующие черниговским, очень мягким пивом, напитками с яркими наклейками, мороженым в вафельных стаканчиках, купальными, фривольными костюмами. Тут же можно взвеситься и одновременно измерить рост, причем планка автоматически мягко опускается сверху на голову и при несоответствии роста и веса магнитофонный женский голос вещает: “Вам надо лучше питаться, вы слишком худы”, или наоборот - “Прекращайте есть, вы еле двигаетесь от лишнего веса”.
На маленьких рынках, чуть выше пляжа, продается клубника и черешня: по три – шесть гривен. Одна гривна – шесть российских рублей, в выборе валюты стоимостью выше рубля, видно, сказалось желание украинских финансистов подчеркнуть международную значимость Украины. Чем выше поднимаешься по крутым тропинкам и выщербленным самодельным ступенькам от моря, тем фрукты и ягоды дешевле.
Жители Гурзуфа, основной сезонный доход которых – сдача жилья отдыхающим, вступили в неравную заочную конкурентную борьбу с курортами Турции. К услугам приезжих – титан, подогревающий воду, чистый, выложенный светлой плиткой туалет, с освежителем воздуха и туалетной бумагой. Питьевая вода в Крыму – по-прежнему дефицит, во многих местах ее дают лишь в определенное время. Зато, по сравнению с турецкой Анталией, можно снять двухкомнатную квартиру всего за пятнадцать долларов в день. Как и в России, для украинского народа стало естественным понятие о ценах в долларах.
Перламутровая вода с галечным шумом накатывается в медленном ритме на пляж. Едкий аромат чебуреков борется со свежим рыбным запахом моря. Из легко-воздушного здания ресторана, парящего над прибрежной водой, мягко льется почти забытая утесовская песня “Черное море мое”. Вдоль берега на голубой от солнца гальке лениво раскинуты тела загорающих. Лежат ничком девушки в современных купальных костюмах – сзади две тоненьких веревочки: горизонтальная, зачастую расстегнутая, - вверху и вертикальная - снизу, почти спрятавшаяся в уютной ложбинке между двумя светло-шоколадными выпуклостями. Начало июня, народу еще не очень много, но уже можно взять напрокат желтый морской велосипед для двух седоков, промчаться на привязанной канатом к глиссеру “плюшке” – надутой автомобильной камере с ручками, лихо, жестко бьющейся об волны, или сходить на катере вдоль побережья.
Чеховская дача – совсем рядом с центральным пляжем, метрах в трехстах. Надо подняться вверх к Дому творчества имени Константина Коровина – трехэтажному небольшому зданию цвета гальки, затем мимо художественного салона и довольно круто еще выше, где начинается узенькая, типично крымская улочка, с бежевыми домиками, пропитанными солнцем и солеными бризами, с коричневыми деревянными эркерами на редко встречающихся вторых этажах, изгибающаяся по экспоненте над скалистым обрывом вдоль берега. Потом со стороны моря постройки прекращаются, и ошарашивает вид на плывущие в нежно-голубой воде антрацитовые скалы, мерцающие в бликах света, отраженного от волн. Скалы стремятся ввысь, как темные, сверкающие паруса флибустьерских каравелл. Улица Чехова упирается в железную калитку музея “Гурзуфская дача Чехова”, у подножия скалы Дженевез–Кая. Небольшая, аккуратная, одноэтажная, белая сакля с верандой; перед ней - сад с оливами, кипарисами и белыми розами, заложенный еще писателем и бережно поддерживаемый музейными служителями. В январе 1900-го года Антон Павлович пишет сестре: ”Я купил кусочек берега с купанием и со скалой около пристани и парка в Гурзуфе. Принадлежит нам теперь целая бухточка, в которой может стоять лодка или катер. Дом “паршивенький”, но крытый черепицей, четыре комнаты, большие сени”.
По выложенной неровным камнем дорожке можно пройти на смотровую площадку: открывается вид на почти домашнюю бухту, в полукруге скал, на берегу - большие валуны в беловатой пене, около них плавают загорелые, еще не обретшие мужскую жесткость юношеские тела в масках, сквозь чистую воду просвечивают коричнево-зеленые водоросли, запах их не доносится сюда, но его все равно почему-то ощущаешь. Это - сродни предощущению запахов новой женщины: еще не близок с ней, но уже чувствуешь ее природный, притягивающий, заводящий аромат, который или находит ответ в твоих мужских флюидах, или нет. Вдалеке от берега, ближе к скалистым высоким островкам Адалары, покачиваются на мягких волнах темные рыбацкие лодки.
Разговорились с оживленной пожилой худенькой женщиной, показывающей своим знакомым сад. Оказалось, что Эвелина Антоновна Медведева была первым смотрителем Дома-музея, а сейчас на пенсии. Несколько кустарников редкого вида, цветущих желто-розовым, и ароматную жимолость посадила она. Рассказала, что родилась в Киргизии, во Фрунзе, окончила Библиотечный институт в Москве и по распределению очутилась в Крыму. Безумно любит лаконичного Чехова и музыкального Пастернака, чьи стихи тут же нам и прочитала: “Передо мною волны моря. / Их много. Им немыслим счет. / Их тьма. Они шумят в миноре. / Прибой, как вафли, их печет”. И еще: “Обрубки дней, как сахар хрупки / и, галек мелко наколов, / знай скатывает море в трубки / белок разорванных валов”… С ней ее приятели из Измаила - военный врач с женой – приехали понежиться в море и прикоснуться к Чеховским местам. Александр Данилович пишет ласково-трогательные стихи о природе и воспринимает мир только благожелательно.
Эвелина поведала, что когда-то у нее были нелады с позвоночником и пришлось ходить на костылях, но тяга к музыке понесла ее на редкий симфонический концерт, исполняемый московскими музыкантами в Ялте. Концерт закончился очень поздно, последний троллейбус довез ее до конечной остановки - Никитский ботанический сад, а до Гурзуфа, где она жила, – еще десять километров. Решила не унижаться – не голосовать проносящимся мимо редким машинам, а идти костыльным пешком. Душистая крымская ночь, горный воздух, настоянный на пропитанной солнцем сиреневой лаванде, и еще звучавшая в ушах музыка Рахманинова прибавляли сил. Поблескивающий в звездном свете асфальт шоссе убегал вверх, вдоль отвесных гор, отчаянный треск цикад усиливался горным эхом. Она громко, во весь голос, подбадривая себя, запела: “Горные вершины спят во мгле ночной. / Тихие долины полны свежей мглой. / Не пылит дорога, не дрожат листы. / Подожди немного – отдохнешь и ты”. Остановился только седьмой из нечастых ночных автомобилей, и седой пожилой человек, пораженный видом поющего призрака на костылях, упорно штурмующего пустынное шоссе, бережно усадил женщину на заднее сиденье.
Думаю, что Чехова повлекли в эти места не только горно-морской воздух, целебный для его страдающих легких, но и возможность побродить по новым местам, связанным с историей Тавриды, ведущей свое начало с третьего тысячелетия до нашей эры, коснуться той земли, на которой влюблялись, изменяли, делая праведный вид, но все равно рожали детей, чтобы продолжить свое виртуальное существование, воевали, умирали от ран и неизлечимых в то время болезней, возносились в вечную память потомков тавры, скифы, греки, римляне, караимы, феодориты... Может, уже познавший известность писатель считал, что эти вечные горы и море не дадут никогда всем последующим, осмелившимся творить словосочетания, и другим людям, просто чувствующим слово, забыть его.
Великий путешественник Афанасий Никитин, возвращаясь из длительного путешествия в Индию, тоже останавливался в Гурзуфе и, очарованный этим уголком, описал его в своей книге “Хождение за три моря”. Пятьсот лет прошло, а творение Никитина не умерло; правда, в Доме книги на Новом Арбате мне сказали, что не переиздавалось оно очень давно.
За бухтой Чехова начинается мечта моего пионерского детства – лагерь “Артек”. В школе я был продвинутым, говоря на современном сленге, пионером, и даже председателем совета дружины, носил на пионерской форме – белый верх, черный низ – три красных нашивки, очень гармонировавших с галстуком того же цвета. Но никто, ни разу не предложил мне поехать туда, и только в книжках я читал, как увлекательно проводят в этом лагере время “дети рабочих и крестьян”. Я же был сыном инженера, такое происхождение – из “интеллигентской прослойки” - вызывало у социалистических властей всегда подозрение, в отличие от пользующихся безграничным доверием выходцев из рабоче-крестьянской среды. Правда, в нашем классе учился сын генерала, по фамилии Лысов, странный, задумчивый мальчик, успевающий гораздо ниже среднего. Как-то он рассказал, что этим летом был в Артеке и играл в военную игру, по ходу действия которой его брали в плен и расквасили нос.
Быть рядом и не посмотреть этот лагерь, было бы совсем неправильно, и я пошел по шоссе в гору, мимо белоснежного пансионата “Геолог”. Со стороны моря начался высокий, железный, черный забор, ограничивающий территорию Артека. В воротах стоял угрюмый человек, толстый, в темной форме с белой эмблемой, удостоверяющей, что он – охранник. Пустить за забор – взглянуть на розовую мечту всех пионеров Советского Союза – отказался наотрез: ”Не положено!”. Какова же была моя радость, когда я узнал, что прогулочный катер за шестьдесят гривен новой Украины идет вдоль побережья Артека. Конечно, я решил воспользоваться такой возможностью.
После бухты Чехова – невысокая, вся в плоских сколах, напоминающих стилизованные горы в иконописи, скала Шаляпина, проданная ему перед самой революцией владелицей курорта “Суук-Су”, увлеченной его голосом, но не до такой степени, чтобы подарить это, созданное никому не принадлежащей природой, великолепие. Тихо шлепает голубая вода в днище катера, ветер с артекского побережья пытается сорвать мою голубую бейсболку (вот вам и вошедший в нашу обыденную жизнь американизм); до першения в горле пахнет прогретыми водорослями и мокрой галькой; очень низко проносятся, кричат и выхватывают из моря посверкивающую рыбешку серо-сизые бакланы с темными крыльями.
Федор Иванович построил забор с кирпичными столбами - оградить свое новое владение; уже был готов проект дома-дворца, хорошо вписывающегося в неровную, меняющую в течение дня свой цвет вершину скалы, но планы вождя мировой революции Ульянова-Ленина помешали замыслам не менее известного певца, и Шаляпин уехал за границу. Темно-красно-коричневая скала, отразившая расцветки авторитарных социализма и фашизма, стоит и сейчас, напоминая своей историей и цветом о тех сумрачных для России временах.
В следующей легендарной скале – высокое углубление, входим туда на катере. Мелко, винт чиркает о камни, противно скрежещет. На куполе потолка играют солнечные зайчики, рожденные отраженными от влажных стен волнами. Это – “Грот Пушкина”. Скальная фантазия воодушевляла юного поэта, любившего, как говорит предание, приплывать сюда на утлой рыбацкой лодке, чтобы побыть одному.
Дальше – пляж Артека. Видно, что детей не много – путевки очень дорогие. Тщетно ищут по старой привычке: ухо - бодрящие звуки пионерского горна, маршевую дробь барабана, глаза – красные пионерские легкие шапки – “испанки” и галстуки, пионерскую линейку с трибуной и поднимаемым утром и опускаемым вечером алым флагом на высоком флагштоке. Артек с востока закрывает от ветров гора “Медведь” – мыс “Аю–Даг”. Все постройки скрыты кипарисами, а один из многочисленных лагерей Артека так и называется “Кипарисный”.
Скульптор Эрнст Неизвестный, прославившийся памятником Хрущеву на Новодевичьем кладбище, в виде правильно-круглой головы вождя на фоне белого и черного мрамора, олицетворяющего борьбу светлых и темных начал его личности, а также проиллюстрировавший в классической сюрреалистической манере одно из изданий книги Достоевского “Преступление и наказание”, увековечил себя и здесь, на крымском побережье. В западной части Артека, прямо на берегу, в месте впадения речушки Камака установлена его скульптурная композиция “Дружба народов”.
Ходкий катер поворачивает в сторону моря и обходит по кругу одну из скал Адаларов, находящуюся в четырехстах метрах от береговой линии. На восточной стороне островка, закрытой от северных неприятных ветров, - зона отдыха и реализации любви бакланов. Они весело галдят, трутся клювами, нас не боятся; резко пахнет бакланьими экскрементами и выброшенными на скалу, высыхающими на жарком солнце водорослями. Вода неправдоподобно прозрачна: видно колышущуюся морскую растительность, шныряющие стайки рыб, вспыхивающих серебром в проникающих вглубь лучах солнца. Меня высаживают на южной стороне скалы на полтора часа.
Рядом расположились две молодые женщины: Светлана и Ольга, прибывшие сюда на оранжевом морском велосипеде. Они заранее запаслись ластами и масками, пытаются ловить крабов – Оле, невысокой, но с примечательной грудью, умещающейся в купальнике лишь на треть, это удается. Она вытаскивает из воды паукообразное, панцирное, шевелящее всеми лапами существо и бросает его под сиденье велосипедного транспорта. Узнаю, что они – ученые, приехали из Томска на конференцию “Новые информационные технологии в медицине”. “Да, видно наша наука поднимается с колен, если устраивают “саммиты” в таких милых уголках. Можно и научными взглядами обменяться, а одновременно поплавать, позагорать и, естественно, пофлиртовать”, - пошла работать в определенном направлении моя, подогретая бодрящей природой мысль.
Волн никаких нет, голубовато-зеленоватая вода, спокойная, как в бассейне, бережно поддерживает и ласкает тело, плыть легко и радостно. Путаясь ногами в скользких бурых водорослях, вылезаю на горячий от солнца большой серо-фиолетовый камень, видно когда-то оторвавшийся от скалы и отполированный до гладкости морским накатом. Лежу бездумно, вдыхая аромат моря и сморщенных от жары на береговых каменных кругляшах водорослей, с удовольствием гляжу на загорающие рядом, свежие от морской воды женские тела.
Вспоминаю домик Чехова – меня поразил маленький, однотумбовый, потерто-коричневатый, с зеленым сукном стол писателя, размеры которого не помешали (а может, помогли!) драматургу Чехову создать на нем замечательную пьесу “Три сестры”. В нашей семье был очень похожий стол пятидесятых годов, он стал свидетелем написания пяти диссертаций: моей - технической - и по две - кандидатской и докторской – медицинских, жены и сына. Теперь стол у нас огромный, двухтумбовый, начала прошлого века, с резными стенками–опорами, но диссертаций за ним больше писать некому.
Многие русские писатели считали своим долгом отправляться в путешествия, чтобы запечатлеть для потомков другие части суши и моря, воспринимаемые новым человеком свежее, точнее, детальнее, чем коренными жителями, а особенно тем, которому Бог дал дар, жизненное предназначение – понимать слово, проникаться его сущностью и уметь записывать мысль человека, пересылая ее в будущее. Нет слова – нет памяти людской. Новизна ощущений создает новую литературу.
Чехов тоже любил путешествовать. В тридцать лет он едет в глухомань, на самый дальний восток России - остров Сахалин, бывший в те времена основной русской каторгой. В результате появились сначала дальневосточные очерки в журналах, а через пять лет издана большая повесть “Остров Cахалин”. Говорят, что Чехов тогда еще не отрешился от своего медицинского прошлого, хотя уже был широко известен как литератор, и хотел написать диссертацию о состоянии условий существования и здоровья каторжан, даже делал первую перепись населения острова. Однако победил художник, и получилось обстоятельное и убедительное литературное произведение о тяжелой беспросветной жизни несчастных русских людей на забытом Богом, оторванном от берегов России огромном клочке земли. Природа Сахалина в северной его части – под стать каторге, задавливает и удручает. Вот как ее живописует Чехов: “Ни сосны, ни дуба, ни клена, - одна только лиственница, тощая, жалкая, точно огрызанная, которая служит здесь не украшением лесов и парков, как у нас в России, а признаком дурной болотистой почвы и сурового климата”. Вещь эта больше века существует своей независимой от ухода автора жизнью и продолжает действовать на сознание читателя. На Сахалине Чехов продолжает жить в названиях: города Чехова на берегу Японского моря и горы Чехова – к северо-востоку от Южно-Сахалинска.
От вокзала в Симферополе вез меня в Гурзуф на старом, разболтанном “Опеле” бывший инженер по техническому обслуживанию самолетов Валерий Кириллович, с вдумчивым лицом, седоватый, по виду – между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами. Семь лет уже, как он, квалифицированный специалист, бросил авиацию, переставшую давать прожиточный минимум. До Гурзуфа – это километров шестьдесят - стоит пятнадцать долларов или пятьсот русских рублей. В Москве за эти деньги можно доехать только до какого-нибудь вокзала, если заказывать такси заранее, даже если этот путь равен двум километрам. Цены в Крыму на продукты питания раза в полтора-два ниже, чем в нашей столице, самом, как оказалось, дорогом городе Европы. Но тут и заработок - только в курортный сезон. Указатели на шоссе все на украинском языке, хотя потом украинской “мовы” в Крыму я не слышал, все говорят по-русски. В гурзуфском газетном киоске мне по секрету сообщили, что за один рабочий день продают три газеты на украинском языке и полторы тысячи – на русском. Все-таки писатели бывают зачастую и провидцами: написал же Василий Аксенов “Республика Крым” задолго до неожиданного “самоопределения Украины”.
Валерий Кириллович оставил номер своего мобильного телефона:
- Если надумаете поездить по ЮБК, то позвоните. Я тут все достопримечательности знаю. Стоит поездка не так дорого – сорок долларов за целый день, независимо от километража.
Гляжу на привлекательных молодых научных сотрудниц и неожиданно для себя – очевидно, мое возбужденное подсознание вопрос уже давно сформулировало – предлагаю:
- А что, если нам завтра вместе, на машине прокатиться по побережью до Фороса, побывать на Ай-Петри и в доме Чехова под Ялтой?
В глазах жриц науки загорелись женские огоньки любопытства, и они с удовольствием согласились.
В девять утра “Опель” ждал нас у центрального входа в санаторий. Машина, ласково обдуваемая утренним, свежим, горным воздухом, бодро бежит по шоссе, голубоватому от отражения южного неба, без единого облачка, и еще не такого жгучего солнца. Справа уносится ввысь Главная гряда Крымских гор. Днем она – желтовато-красноватая, вечером – синяя, с переходом в фиолетовую. Склоны покрыты редкими корявыми соснами, корни которых стелются практически поверх скалы, залезая отростками в те узкие расщелины, где лежат крохи плодородной земли, пропитанной каплями дождевой воды. Деревья и тут, почти на голых камнях, отчаянно, как и люди, борются за свою жизнь. С левой стороны, внизу, поднимается к самому горизонту море, меняя свой цвет от бирюзового - у берега до слабо-сиреневого, с еле уловимыми очертаниями белых кораблей, – вдалеке. С обеих сторон дороги проносятся в белом облаке соцветий “манные деревья”. Встречные иномарки, некоторые с московскими номерами, летят разноцветными снарядами и хорошо вписываются в стремительный ритм широкой гладкой дороги.
Иван Александрович Гончаров в сорок лет отправляется в качестве секретаря адмирала Путятина на фрегате “Паллада” в двухлетнее путешествие в Японию и обратно. Как результат – цикл очерков о природе, быте народов Европы и Азии, а полностью “Фрегат Паллада” опубликовывает только через четыре года.
Юрий Казаков – автор потрясающего рассказа “Арктур – гончий пес”, одного которого достаточно, чтобы остаться в списке классиков, – изъездил тридцатилетним корреспондентом все приморье Архангельской области. Читаешь его “Северный дневник” - видишь неуютное Белое море и людей, корявых, наивных, жизнь которых зависит от этого моря, от того, что море отдаст им за их тяжкий морской труд. Северные ночи гипнотизировали Казакова: “Опять белая ночь без теней, без звуков – она мучительно непонятна, хотя и бродишь душой где-то на пороге тайны ее, и кажется, что вот-вот все поймешь, все откроешь, и тогда спадет бремя с души”. Здесь он встретил пожилую почтальоншу, изо дня в день носящую почту рыбакам, проходящую по тридцать километров ежедневно и давшую толчок для написания сильнейшего рассказа “Манька”. Север тянул его всю жизнь, и всю жизнь Казаков своей нежно-ритмической прозой увековечивал непростой для жизни людей Север и себя. Его ранимая душа считала своей миссией - оставить всем свои впечатления, а особенно тем, избранным судьбой, у кого они могут раздуть беспокойный огонек таланта.
Что потянуло меня через двадцать лет после того, как увидел призрачные, мистические Курильские острова, написать очерк “Шикотан”? Есть, наверное, такие директории в долговременной человеческой памяти, которые не стираются от времени, периодически сами всплывают на экран дисплея души и настойчиво требуют выхода к людям в виде слова. Может, и есть правда в мысли, что писатель пишет для писателя, поскольку точную оценку, пусть и невысказанную, завистливо затаенную, пишущему человеку может дать только пишущий.
Девушки приоделись: Оля – в коротких, светлых, тонких шортиках, сквозь которые просвечивают узкие, в яркий цветочек трусики, и кружевной кремовой кофточке; Света – в голубой короткой майке, с открытой талией, демонстрирующей аккуратный пупок, и белых обтягивающих брюках, как бы случайно задержавшихся на упруго-покатых бедрах. Вечная женская любознательность и жажда новых ощущений повлекли их в это небольшое путешествие с малознакомым человеком.
Ограничения в выборе других партнеров и партнерш, в большей или меньшей степени накладываемые браком, будь он гражданский или законный, наверное, по своей сути противоречат биологической сущности человека, основанной на двух главных стремлениях: самоутверждении и обладании собственностью. Социализм, своим давлением на личность и отрицанием тяги к накоплению собственности, уже пришел к полному краху почти во всех странах, задержав их развитие в создании благ для человека на много десятилетий. В России после 91-го года только что ушедшего века резко увеличилось количество гражданских браков – как интуитивный протест молодежи против несоответствующих биологическим законов.
Периодически меня тянет обернуться назад – я сижу на первом сиденье, справа от водителя, – и еще раз взглянуть на рельефные, рвущиеся из укороченных шорт бедра Оли. Чувствую их гипнотизирующую притягательность.
Белоснежный дом Чехова – рядом с Ялтой – почти не виден из-за высоких платанов, секвой, кипарисов и бамбука, посаженных еще писателем и переданных нам в наследство вместе с материализованными его мыслями и образами – книжными творениями.
Валерий Кириллович остается со своей машиной в тени деревьев, на большой площади перед входом в музей. Хорошо, что курортный сезон еще не в разгаре: нет кавалькады туристских автобусов и толпы иностранных граждан, вряд ли когда-либо могущих проникнуться альтруизмом чеховской русской души и тонким, на грани патологической психики восприятием мира.
Напротив территории старого сада выстроено новое, одноэтажное, светлое здание музея: здесь экспонируются различные фотографии, документы, имеющие отношение к Антону Павловичу, демонстрируется видеофильм. Почему-то не все понимают, что талант Чехова был подготовлен генетически – отец его, хотя по воле своего родителя и занимался торговлей, был художественно одаренной личностью: прекрасно пел, организовал церковный хор и был его регентом, чудесно рисовал.
Талант и влечение к художественному творчеству живут не в каждом наследнике и могут проявляться как в следующем поколении, так и через несколько колен: все зависит от того, как сложатся условия жизни, какое будет воспитание и образование, насколько эмоциональна и впечатлительна личность художника.
Сейчас я сижу на открытой солнцу и ветру дачной веранде, предо мною букет, собранный из желтых и голубых ирисов, розовых, сладко и слабо пахнущих пионов, маленьких красноватых гвоздик, белых шариков жемчужинок. Наблюдаю, как пушистая, темно-коричневая, в более светлую полоску пчела озабоченно жужжит, забирается внутрь желтого, гармонирующего с ней по тону, цветка ириса и длинным хоботком собирает пыльцу; затем перелетает на медовую гвоздику и вновь возвращается к притягательному ирису. Когда она умчалась со взятком, припорхнула молоденькая оса и тоже проползла на брюшке в желтое соцветие и трудится, трудится…
Если художественное начало досталось личности, могущей и любящей трудиться, то уходят в дальнейшие века и живут в них созданные ею произведения. Отрешенный от мира до шизофрении, ничего не признающий, кроме живописи, Ван Гог; отрывающийся к бумаге и пастели посреди застолья, до конца еще полностью не оцененный, рано закончивший земное существование трагический лирик, художник Виктор Попков; заставляющий нас плакать над несчастным гончим псом Арктуром, тонко выбирающий ритм словесного завораживания Юрий Казаков; истекающий душевно-туберкулезной кровью, но продолжающий истово писать для нас, пока остающихся в этом мире, Антон Павлович Чехов – всех их съедал трудоголизм, с болотным хлюпом затягивающий и разрушающий их организмы не меньше, чем его порочный собрат – алкоголизм; недаром в творческом индивидууме они, зачастую, и симбиозничуют.
По комнатам в Доме Чехова походить, поскрипеть половицами не пускают: боятся, что полы провалятся – строению сто лет; уже стало просительным штампом – клянчить у русского и украинского правительств денег на реставрацию. А вот во Франции как-то, не так уж и давно, премьер правительства Жорж Помпиду был составителем антологии отечественной поэзии, а наш современник Анатолий Лукьянов собирает всю жизнь записи голосов русских поэтов. Вероятно, надо, чтобы поколение жестких, безкомплексных строителей нового общества сменили несколько таких же цепких продолжателей их дела, и только потом, может быть, еще через два поколения появятся правящие народом лирики, вдруг заново увидевшие, как порхают диковинные бабочки и в утренней, прозрачной тишине поют маленькие птицы.
Наша цель – Мыс Форос, где была правительственная дача и который запал в российскую память ассоциативно с Горбачевым 1991-го года, отгородившимся от путчистов ГКЧП и даже заснявшим фильм о себе самом, делающим им строгое предупреждение. Высоко над Форосом, почти в конце петляющей по склонам дороги, упорно карабкающейся к горному перевалу, видна с шоссе церковь Воскресения. Снизу она кажется совсем игрушечной, сверкает маковками, отражающими теплое крымское солнце и как бы освящающими церковным светом все окрестности и людей, смотрящих на нее. Вблизи храм выглядит очень аккуратным и ухоженным - недавно реставрирован. Пожилой экскурсовод с гордостью рассказывает, что здесь, не так давно, венчался украинский президент Кучма.
С площадки около церкви открывается вид на еле различимый внизу поселок Форос и примыкающую ломаную линию берега. Чувствуешь себя, как бы парящим над горными склонами, начинаешь слегка понимать, как птицы видят нашу землю. Кладу руку Оле на плечо – она не отстраняется, а, наоборот, прижимается ко мне:
- Спасибо, что пригласили нас в эту поездку. Изумительные виды, такого чудесного настроения у меня не было давно.
Древнее название церкви – “Воскресение” – полностью соответствует выбранному месту ее постройки: на этой высоте, в этой горной природе почти физически ощущаешь Дух Высшего Начала. Входим в церковь: приглушенных золотистых тонов небольшой иконостас, мерцающий свет разноцветных лампад, запах горячего воска. Ставим зажженные свечи: перед темной иконой с изображением распятого Христа – за упокой ушедших, около иконы в позолоченном окладе - Богоматери с младенцем, нежно прижавшимся ликом к ее щеке, – за здравие живущих.
Еще метров пятьсот вверх по узкому дорожному серпантину – и мы у “Байдарских ворот”, вернее их желтоватых остатков, за которыми начинается дорога в центр полуострова. Здесь ощущение прозрачной высоты еще радостнее, чище. Мы с Ольгой стоим сзади всех, я наклоняюсь и целую чуть загорелое, теплое от горного солнца, пахнущее еле уловимым, чуть острым, женским ароматом ее плечо – она с радостными глазами поворачивается и слегка прикасается своими губами к моим. Обнимаю и нежно, но сильно, впиваюсь в ее небольшой горячий рот. Чуть отстранив меня, она шепчет, что на нас смотрят. Вровень с нами, над скалистым обрывом, молчаливо парят единственные живущие на этой высоте крупные птицы – горные орлы. Тишина…
Посоветовавшись со спутницами и шофером, решили в этот же день “штурмовать” еще одну крымскую вершину – “Ай-Петри” (1234 метра над уровнем моря). Поднимаемся по канатной дороге в ярком красном вагончике. Стоимость подъема и спуска – божеская, тридцать пять гривен (чуть больше двухсот рублей). Транспорт поскрипывает и раскачивается, чуть не ударяясь о высокие опоры, напоминающие ажурные сооружения высоковольтных линий электропередач. Вагоновожатая, наверное, для нагнетания свойственной многим людям боязни высоты, рассказывает, что, бывало, канатный трамвай и ударялся об опоры, а изредка, даже останавливался, вися над пропастью часа два – три. Внизу медленно плывут верхушки крымских сосен, с длинными бледно-зелеными иголками, унизанные продолговатыми шишками, между стволами вьется бледно-бежевая грунтовая дорога, в пыльном облаке тоже вверх ползет оранжевый, бликующий на солнце автомобиль. Канатная дорога – с пересадочной станцией, последний участок – без опор, вагон поднимается почти вертикально вдоль скалы, физически ощущаешь, как тяжело натянутым тросам. Инстинктивно наши с Олей тела, как разноименные полюсы магнитов, тесно прижались друг к другу в толпе пассажиров.
На ровной площадке вершины горы обступают молодые люди, по виду татары, хватают за руки, галдят, перекрикивая друг друга, зазывают в ресторанчики отведать шашлык, терпкий, всепроникающий аромат которого носится в воздухе, к аппетитным бочонкам с молодым вином, купить сувениры, не имеющие к этому месту никакого отношения, но с надписью “Ай-Петри”, покататься по кругу на непонятно откуда взявшемся здесь верблюде с красочной попоной и сфотографироваться верхом на нем. Есть также предложения съездить на машине в долину духов или просто воспользоваться автотранспортом, чтобы спуститься вниз, на побережье (это, как я подумал, для тех, кто был очень напуган последним участком канатного подъема).
При обратном спуске, когда мы как бы медленно летели над резко уходящим вниз склоном, я начал по-настоящему понимать дельтапланеристов, которые могут наяву, а не только в сновидениях, насладиться этим ощущением невесомого парения в восходящих теплых горных потоках воздуха.
Заключительный аккорд поездки – Массандровский винодельческий завод. В розоватой постройке, слева – буфет, где можно попробовать всю дурманящую продукцию комбината, а справа - дегустационный зал и магазинчик, где можно приобрести на вынос понравившийся продукт. Заходим в уютное, небольшое помещение буфета, с невысокими потолками. Теплый, сладкий букет ароматов разных вин окутывает нас и начинает пьянить. Пробуем наливаемые приветливой, совсем юной девушкой, в сарафане с большими, яркими пионами, вина, разных оттенков красного и розового, различных по запаху - от слабого, нежного до терпкого, сильного, со вкусом всех сортов винограда, рождающихся в микроклиматических условиях благодатных крымских долин. Единодушно останавливаем свой выбор на легенде всего Крыма – “Мускате белом Красного камня”. Единственное место в мире, где растет виноград, идущий на приготовление этого благоухающего, нежно уводящего в нирвану опьянения напитка, - это село Краснокаменка в Гурзуфской долине. Покупаю несколько бутылок. После посещения винного рая глаза моих спутниц стали еще очаровательнее и призывно, по-женски заблестели. Я мягко целовал и Олю, и Свету. Чувствовал, что они обе возбуждены и довольны нашим путешествием.
Расплатившись около санатория с водителем, я пригласил девушек к себе – продолжить дегустацию. Настроение у всех было великолепное. Внезапно Света, о чем-то тихо поспорив с подругой, засобиралась уходить, сказав, что ей не здоровится, хотя я интуитивно почувствовал, что ей совсем не хочется покидать компанию. Оля, изначально настроенная на приключение, немного кокетливо поломавшись, осталась. Чистый горный воздух, теплое мускатное вино, влившееся непосредственно в кровь, чудесное, пропитанное женским ароматом, перемешанным с запахами лаванды и цветущей жимолости, молодое, пружинящее тело увлекли меня в активное бодрствование до первых птиц, поющих на рассвете.
В моем сознании нежный берег Крыма навсегда остался ослепительным, солнечно-голубым облаком, пропитанным острым, женским запахом моря – солью смысла моря, первым обонятельным ощущением, с которым люди рождаются, и последним, вспоминаемым, уносимым с собой в небытие.

2003 г.

Вверх



ФАМИЛЬНАЯ ЦЕННОСТЬ
Рассказ

Через неделю, после того, как Викторову стукнуло шестьдесят, он был уволен из института по сокращению штатов. В начале девяностых был практически сразу перекрыт зарплатный поток во все научные учреждения и одновременно куда-то делись все деньги, копимые пенсионерами в сберкассах на черный день. Увольнение ошарашило Викторова, обидело и испугало. Тридцать семь лет он занимался проблемой повышения стойкости авиационных материалов, был лауреатом премии Совета Министров – и вот все, никому не нужен. Когда ведущий научный сотрудник Викторов забирал в отделе кадров трудовую книжку, молоденькая секретарша посетовала:
- Эх, мне бы сейчас уйти на пенсию, вот бы погуляла, а то сиди тут каждый день.
Раньше – горько вспоминал Викторов - провожали пенсионеров по-другому: торжественное собрание, цветы, речи – мы тебя не забудем, заходи почаще. Потом профком к праздникам привозил ветеранам продовольственные заказы. Тоже, конечно, все грустно. Ну, а сейчас просто взяли и вышвырнули – пенсии практически никакой, накопить – было не с чего, а те две тысячи рублей, лежащие на книжке, в первую же денежную реформу имени внука известного детского писателя, превратились в ноль, в издевочную труху, плевок новых шустрых членов правительства, кое-как изучивших английский язык и решивших: надо все делать по меркам жесткого иностранного капитализма.
Викторов жил один, в однокомнатной квартире с низкими потрескавшимися потолками и совмещенным санузлом, напротив Кузьминского парка: жена умерла три года назад, проболев всего два месяца. Он всегда с нетерпением ждал весны, чтобы открыть небольшое окно и почувствовать аромат народившейся листвы, слегка и смутно будящей почти забытые ощущения молодости. Одевал теплое темное драповое пальто с серым каракулевым воротником, шапку из серебристой нерпы с козырьком, выходил в зябкий парк, срывал клейкий бледно-зеленый листочек, растирал его между пальцами - жадно нюхал свежесть весны. Чаще – идти никуда не хотелось. Сначала он пытался читать детективы, массово заполонившие книжные развалы, после них захотелось чего-нибудь серьезного: пробовал “Преступление и наказание” Достоевского, но звучащий полифонией голосов роман еще больше вгонял в тревожно-депрессивное состояние - через строй текста, вероятно, передавалось нервное напряжение автора, пытавшегося сдержать свой организм от припадков эпилепсии. Потом - больше смотрел телевизор: не надо умственных усилий. А иногда часами рассматривал портрет, где он обнимает юную жену на фоне бурно цветущего жасмина, около дачного домика тещи.
Долговременная память начинает выхватывать кадры: он приезжает на электричке в пятницу поздним летним вечером на дачу, ему двадцать пять лет, двухлетний сын и мать жены уже спят, семейная кровать молодых тоже в этой комнате. Они забирают ватное стеганое одеяло и уходят на заросший высокой травой соседний участок, пока еще никем не освоенный, - молодые тела сливаются, ответно вскрикивают ночные птицы. А вот они с пятилетним сыном на Азовском море: мокрая отмель, сын хочет накормить хлебом белых чаек, сидящих на песке, - они убегают от него, не взлетая, оставляя звездочные следы…
Теперь Викторов представлял прежнюю страну социализма в виде огромного участка, отгороженного от всего мира высоким деревянным забором - сквозь щели иногда пробиваются полоски непонятного света и чуждых запахов оттуда, из зазеркалья. И бедность, бедность с рождения, нереализованные мечты: в детстве - педальный автомобиль, в юности – мотоцикл, в молодости – приличная одежда. Печальный, не стираемый временем след – уведенная от него в другую, богатую жизнь первая любовь.
- Что же за страна такая получилась теперь? – ломает он голову.
Да, еды стало много: зайдешь на соседний рынок – в многочисленных ларьках, тесно прижавшихся друг к другу, и в крытом высокой выпуклой бетонной крышей помещении – есть все: от деревенского бело-сдобного творога и розово-парной телятины до мерцающей морскими и речными глубинами черной икры и тропического гогеновского темно-зеленого фрукта авокадо – аллигаторовой груши. Раскупается тоже все. Правда, пенсии Викторову хватало только на творог заводской, с нулевым процентом жирности – “снятый”, как говорили раньше, на молоко “Домик в деревне”, бифи-кефир и серо-коричневатый диетический батон с отрубями. Ну, и ладно, он ведь – отработанный для общества материал; как-то на рынке ему сказал один бритоголовый: ”Тебя, батя, на Ваганьковском давно заждались”. Но все равно, изобилие продуктов радовало глаз своим разноцветьем, одуряющим, вызывающим головокружение благоуханием.
Институт его совсем рухнул, как и впрочем вся авиационная промышленность. А может, она и не нужна сейчас? Вон, у американцев, какие экономичные, надежные и комфортабельные Боинги, покупай на нефтедоллары, да летай. И нефти пока достаточно – качай да качай. И инженеров такой уймы не надо: основная масса молодежи теперь стала экономистами, думающими, как выгоднее продать, непрестанно напрягающими мозги на тему: как уйти от налогов, и юристами, всегда готовыми защитить в суде сомнительную прибыль своего хозяина – работодателя, кормящего их. Появилась еще одна массовая профессия, не требующая никакого образования, – охранник. Сторожат везде: в супермаркетах, ресторанах, рынках, школах, больницах, на автостоянках. Все в черной форме – хорошо не в коричневой – с какими-то нашивками, эмблемами, а главное, резиновыми и электрошоковыми дубинками, для устрашения и без того запуганного братками “электората”. “Одни воруют, а другие – их охраняют” - новый народный афоризм четко охарактеризовал сегодняшнее разделение труда.
От жены остались фотографии и единственная ценная вещь, подаренная ей когда-то бабушкой, – червонного золота брошь, в виде изящной ветки, усыпанной прозрачными плодами – небольшими мерцающими бриллиантиками.
Выбитый из привычной научной среды, Викторов понимал: надо что-то сделать такое, чтобы уйти от постоянно давящей тоски, взбодриться. Вспомнил, как рассказывал его приятель - морской офицер - про дальние походы на дизельной подводной лодке, проекта пятидесятых годов: первые две недели еще читаешь в своей тесной каюте, затем, после вахты - просто лежишь, смотришь в потолок и пытаешься проверить себя – “поехала крыша” или нет?
- Еще лет десять назад, - думал Викторов, - можно было бы познакомиться с кем-то или пойти выпить с друзьями. А сейчас - друзей нет, тратить энергию на знакомство с женщинами - лень, да уже и влечет не так, как в тридцать – сорок.
Как-то он случайно услышал, как молодой сосед по подъезду – торговец-челнок - взахлеб рассказывал своему приятелю про отдых в Турции. Викторов вроде не обратил особенного внимания на этот разговор, но потом все навязчивее стал размышлять:
- Ведь жизнь – на закат, а я ни разу не был за границей – то не пускали, то денег не было. А не мотнуть ли в страну, где мужчины ходят в широких шароварах, а женщины исполняют танец живота? - почему-то такой образ Турции сформировался у него после советских кинофильмов. - Может, где-то раздобыть деньги и поехать на средиземноморский турецкий берег?
Подходя ко всему по научному, он пошел в районную библиотеку, как ни странно еще функционирующую, и прочитал об этой азиатской горной стране много книг, насмотрелся в нескольких туристических бюро голубых фотографий средиземноморских песчаных пляжей, обрамленных стройными белыми отелями и усыпанных будоражащими красотками. Викторова поразило, как смог Ататюрк, создавший турецкую республику, на пятый год ее существования, в 1928-м году провести вторую революцию – “языковую” и заменить алфавит на латинский. Тем самым турки приблизились к Европе, Америке, Австралии: легче стало изучать в школе свою письменность, скорее - осваивать европейские языки, а значит - проще и общаться с иностранцами. Викторов начал осознавать: наша социалистическая страна специально продолжала и после революции культивировать кириллицу – как языковый барьер между нами и западом. Результат: изучать тот же английский и другие языки романской группы - тяжело, значит и сложно воспринимать другую культуру, перенимать технические достижения; дети наших эмигрантов, изучая в школе английский и говоря дома по-русски, как и их родители, не могут из-за трудностей кириллицы научиться читать и писать на родном языке. Физическую границу на замке в родине социализма держали часовые, а интеллектуально-познавательный барьер – кириллица. Недаром в российских дореволюционных гимназиях изучали латынь - язык древнего Рима: прозаиков Цезаря и Цицерона, поэтов Вергилия и Овидия. Корни латинского языка – корни многих других мировых языков, освоив латинский язык, легче изучать и другие. Знание нескольких языков в дореволюционной России – конечно, в среде просвещенной части общества – не являлось редкостью, пример - тот же В.И. Ленин, и не подумавший ввести в послереволюционной стране латиницу, как Ататюрк в Турции. Наверное, из-за кириллицы американцы считают Россию азиатской страной, как и те страны, где дети надрываются над изучением арабской вязи и японо-китайских иероглифов.
Мысль – поехать в Турцию - все больше и больше овладевала Викторовым. Непонятно было одно - где взять деньги? Занять – вроде не у кого: родственников состоятельных нет, знакомые – одни пенсионеры. Что-то продать? Но что? В доме две фамильных ценных вещи: икона Богоматери с младенцем, оранта, в серебряном окладе, с финифтью, и брошь жены. Продавать освященную икону – великий грех. Брошь? Вещь, конечно, раритетная и памятная, жалко, но больше-то ничего нет. Да, придется, видно, расставаться с ней. Но кому продать? Посоветоваться - не с кем. Он начал штудировать газетные объявления: выяснил - комиссионка на Октябрьской скупает золотой антиквариат. За путевку в Турцию на десять дней надо было платить семьсот долларов, сколько стоит брошь – Викторов не знал.
При виде сверкающего изящного старинного женского украшения глаза у молодого менеджера в оценочном отделе магазина загорелись отраженными красноватыми огоньками:
- Сколько же ты хочешь, отец, за это старье?
- Да мне надо, чтобы хватило на туристическую путевку за границу.
- А далеко ли ты собрался, батя? - удивился скупщик.
- В Турцию, на десять дней.
- А, я знаю, путевка стоит около семисот долларов, с собой тебе надо взять долларов триста – винца попить, к девочкам сходить. Даю тебе тысячу баксов, но только продавай сегодня – завтра я не работаю, а никто другой такой суммы тебе не даст.
Викторов ощутил какое-то смятение - с возрастом он начал интуитивно чувствовать, когда его обманывают - пальцы задрожали, он не понимал много это или мало, но что-то ему подсказывало: стоит вещь гораздо дороже.
- Вы извините, я должен еще подумать, - Викторов забрал брошь и вышел на улицу.
Это украшение было не только памятью о жене, а символом всей их трудной семейной жизни: вечной нехватки денег, постоянной экономии на всем; однако, брошь хранилась, даже сама мысль о ее продаже почти никогда не возникала.
Небо было не по - весеннему мрачное. Лицо Викторова стало мокрым, то ли от моросящего угрюмого дождя, а может, от терзающих сомнений. Он почувствовал, как внутри накатывается черная волна, охватывающая беспросветностью весь организм.
- Наверное, такое ощущение бывает у больных алкоголизмом перед запоем, - испугался Викторов. – Нет, нет, надо сейчас продавать эту вещь и лететь в Турцию. Иначе, спиться или свихнуться можно.
Он вернулся в скупку, отдал дрожащими руками брошь и получил доллары. Деньги он положил в потайной карман брюк, специально пришитый им для этой цели, выйдя из магазина оглянулся, не идет ли кто за ним – страна ведь стала криминальной, – и, Слава Богу, - благополучно добрался до туристической фирмы, разместившейся в арендованном помещении на первом этаже Союза писателей Москвы. Однако, держа в руках авиабилеты - синий пропуск в не нашу жизнь, особенной радости он не ощутил – памятного об исчезнувшей молодости предмета уже не было. Жена очень дорожила этой фамильной ценностью, не разрешила продать ее даже в тот момент, когда они у всех занимали деньги на однокомнатный кооператив. Надевала ее всего два раза: первый – на их свадьбу, второй – на бракосочетание сына, после которого молодожены сразу уехали работать по контракту в далекую Австралию и живут теперь там. Викторов помнил даже, как жена сидит на кровати и белыми прочными нитками, помогая блестящим наперстком, пришивает эту брошь к светло-голубому платью, – упаси, Бог! – не потерять.
Через день, летя в самолете Ил-86, набитом стремящимися на Средиземное море туристами, он заново начал вспоминать, как трудно продавал брошь, как все-таки предал их общую с женой память о промелькнувшей так быстро жизни, виновато чувствовал затылком, вдруг ставшим тяжелым, как жена откуда-то из-за сумрачных облаков с укоризной смотрит на него. От обеда он отказался – есть совсем не хотелось, только попил минеральной воды. Полет длился три часа с лишним, монотонный вибрирующий гул двигателей отдавался тупым болезненным шумом в голове Викторова. Лайнер приземлился в солнечной, жаркой Анталии - нетерпеливые русские туристы собрали свою ручную кладь и выстроились перед выходом. Подали трап, и самолет быстро опустел. Стюардесса подошла к задремавшему пожилому пассажиру, откинувшемуся на подголовник, и слегка дотронулась до его плеча: ”Дедуля, вставайте, прилетели!” Губы Викторова напряглись, пальцы правой руки, лежащей на подлокотнике, чуть шевельнулись, глаза открылись – в них была боль. Чувствовалось, что он хочет что-то сказать, но не получается.
- Надо срочно вызвать врача, - испугалась девушка и почти бегом бросилась в кабину экипажа.

Вверх


К О Н Т Р А К Т
Рассказ

В первую командировку Кравченко направили в Казань. В свои двадцать четыре года Волгу впервые он увидел здесь: без всяких волн – стоял лютый мороз, - белая, припорошенная сухим колким снегом ледяная поверхность бывшей воды с отблесками холодного солнца. Поскольку гостиница стояла на берегу реки, то называлась тоже “Волга”; новое здание ядовито пахло масляной краской и неприятно душной шпаклевкой. Периферия уже тянулась к современному строительству – в город иногда заглядывали иностранцы, поэтому туалет и умывальник в номере уже присутствовали, зато душ – только в конце коридора, один на весь этаж, но для середины семидесятых годов – это был прогресс.
Отдельный номер в гостинице казался ему просторным – в Москве он жил в коммуналке - и давал даже общее ощущение свободы. В командировке не обязательно приходить к началу рабочего дня, да и уходить можно чуть пораньше – тоже плюс по сравнению с ежедневной “позвоночной” службой на столичном заводе, куда он был распределен. На проходной стоял вахтер: в восемь утра он поднимал ногу с педали и блокировал турникет – опоздавшие, отчаявшись уговорить охранника, теперь могли попасть во внутрь только через отдел кадров: надо было написать объяснительную записку, почему опоздал, и, как следствие, уменьшался размер и без того мизерной премии. За пять минут до закрытия входа можно было видеть бегущих от метро людей: запыхавшихся женщин с болтающимися во все стороны рыхлыми, не удерживаемыми поясами грации телесами; пожилых мужчин, передвигающихся прискакивающей, прихрамывающей рысцой и держащихся за ту часть груди, где надрывно колотился, в прошлом, “пламенный мотор”; молодых, галопирующих легко и пока бездумно радостно.
Все эти обороннные “почтовые ящики”, над заборами которых вилась колючая проволока, представлялись для Кравченко зоной в зоне. Границы всей страны развитого социализма были на замке, а для работников из “ящиков” - на двойном: за границу, даже туристом в братскую Болгарию - не пускали. Платили молодым специалистам скудно, но Кравченко еще со школы умудрялся всегда раздобыть деньги: спекулировал билетами на футбол около стадиона “Динамо”, перепродавал марки на Кузнецком мосту около магазина для филателистов. В институте, как-то в перерыве между лекциями всегда одетый во все самое модное Морозов, из соседней группы, предложил:
- Слушай, старик, покупай джинсы, недорого, - и показал голубое чудо.
- Да бабок нет, - огорчился Кравченко.
Морозов задумался и как-то оценивающе взглянул на сокурсника:
- Давай так: я тебе даю шесть штук – ты пять продаешь по сто пятьдесят рублей, и одни джинсы – твои. Идет?
Он согласился. Кооператив “Кравченко – Морозов” продолжал существовать и после окончания института.
После скучного дня в унылом КБ серийного завода, изготавливающего самоходные дизельные энергоустановки, Кравченко добирался до гостиницы на разболтанном, дребезжащем трамвае. За окном расплывшийся в белесом морозном тумане проплыл казанский кремль со знакомой, почему-то родной по виду дозорной башней Сююмбеки, по форме напоминающей большую детскую сборную пирамиду. Один из сотрудников казанского предприятия просветил его: такая же архитектурная схема – многоступенчатая - была использована при возведении выходящей на Комсомольскую площадь башни Казанского вокзала в Москве. Он жил неподалеку от этого вокзала, на Новорязанской улице, и из окна каждый день созерцал шатровую остроконечную верхушку этого сооружения, только с тыльной стороны.
От деревянных сидений холод проникал в каждую частичку тела, распространяясь вверх и вниз: ноги коченели, хотя он дотрагивался до пола только кончиками легких ботинок. Молчаливая после рабочего дня толпа предвкушала домашний уют, который не ждал Кравченко. Он физически ощущал, что этот город – не родная Москва, где много родственников, друзей и подруг, к которым всегда можно зайти в гости, даже не предупредив по телефону - в этом внезапном появлении был даже какой-то шарм. Однажды со своей новой знакомой, после того, как посидели хорошо в кафе на Новом Арбате, решили продолжить общение и завалились к женатому приятелю. Супруга несколько удивилась поздним гостям, но накрыла на стол и оставила ночевать непрошеную пару в детской комнате, перевезя детскую кроватку в свою спальню. Больше такого благородного к себе и своим спутницам отношения Кравченко никогда в жизни не встречал. Он чувствовал: жена приятеля симпатизирует ему и преодолела чувство автоматической ревности, промелькнувшее в ее глазах. Высокая, с глубокими темными глазами и небольшой, аккуратной грудью, она тоже очень нравилась ему, но у Кравченко было кредо – он никогда не переходил грань от легкого флирта до близких отношений с женами друзей, хотя интуитивно чувствовал: многие из них с удовольствием развлеклись бы с ним - он атлетически сложен, не глуп, в не задавливающую других меру начитан, слегка ироничен и любит повеселиться. “Эх, не пожалеть бы в старости упущенных радостей юности”, - иногда посмеивался он над собой.
Звенел, подъезжая к перекресткам, трамвай, слышно было через разбитое стекло, заделанное тонкой фанерой, как звеняще потрескивал от сильного мороза лед на реке.
Около гостиницы продавали пиво из большой железной желтой бочки.
- Как же его пьют, такое холодное? – поинтересовался он у женщины в синей телогрейке, теплом сером вязаном платке и черных валенках, которыми она звонко, пытаясь согреться, ударяла друг о друга.
- А я его подогреваю, - охотно ответила продавщица, показавшая на светлый вместительный чайник, стоящий на плите, подключенной к газовому баллону. В алюминиевом сосуде булькал желтоватый хмельной напиток. Из носика валил уютный пахучий пар.
Налив из бочки неполную кружку, она сдобрила ее кипящим напитком и протянула Кравченко со словами:
- Кто пьет, того и мороз неймет!
Пиво оказалась вкусным, приятно щипало язык; где-то внутри, в конце пищевода стало разливаться приятное тепло, и медленно начал согреваться желудок. После второй кружки чувство неуютности чужого города начало отступать куда-то на задворки.
Придя в номер, чтобы убить время, он решил помыться - взял земляничное мыло, привезенное из дома, перекинул через плечо казенное белое вафельное полотенце, с фиолетовой прямоугольной печатью гостиницы, и в широкоплечую развалочку, оставшуюся после занятий боксом, направился в душ. В гостинице было тихо, лишь его шаги гулко отдавались в длинном, слабо освещенном коридоре с низким потолком. Это время года не привлекало командировочных - все старались приурочить деловые поездки в город на Волге к летнему периоду. Из-за коридорных сумерек Кравченко чуть не столкнулся с невысокой девушкой. Он не успел разглядеть ее, как следует, потом обернулся и почувствовал, что, уходя, она тоже оглянулась и с интересом посмотрела на него. Возвращаясь из душа, Кравченко ощутил мокрой головой: в коридоре довольно прохладно, и прибавил шагу. Недалеко от его комнаты, в открытых дверях улыбалась явно ему и курила та девушка. Прислонившаяся к косяку фигурка чувственно вырисовывалась на фоне углубления комнаты, мягко освещенной внутри настольной лампой. Надо было срочно отреагировать на эту улыбку и позу - что-то сказать. Кравченко не нашел ничего лучше банальной фразы:
- Вы не меня ждете?
- Конечно, вас.
- Хорошо, я сейчас переоденусь и зайду.
- Не перепутайте с соседним номером, там моя начальница живет. Моя комната - номер пятнадцать.
Кравченко надел голубую рубашку - к глазам, прихватил бутылку с бело-розовой этикеткой “Портвейн крымский”, продававшийся в те времена в Москве на каждом шагу. Приятная неизвестность манила - он нежно постучал в дверь. Соседка тоже сменила наряд на более влекущий: бледно-желтая с розоватым оттенком, плотная блузка и черная, чуть выше колен юбка.
- Добрый вечер, меня зовут Светлана, - очень женственно улыбнулась она.
- Андрей, - с некоторым волнением представился Кравченко.
Комната – по гостиничному стандартная, но уютная: бежевые обои, небольшое кресло и стул с одинаковыми коричневатыми обивками, оливковые шторы, полутораспальная кровать с темно-зеленым покрывалом. На овальном журнальном столике приглушенным световым пятном – лампа в виде маленького палевого абажура, из небольшого настенного белого репродуктора доносилась татарская музыка. Цветочный аромат духов смешивался с запахом свежезаваренного чая. Кравченко со словами: “Пусть в эту январскую стужу нас согреет тепло крымской Массандры!” – эффектно поставил принесенный напиток на полированный овал. Светлана дополнила натюрморт двумя гранеными стаканами – бокалов в простых гостиничных номерах не было. Портвейн оказался неплохим на вкус, и, наверное, от дополнительного воздействия женской ауры близсидящей привлекательной девушки Кравченко как-то сразу стало хорошо. Выяснилось, что Света – из Ленинграда, окончила филологический факультет университета, преподает русскую литературу в педагогическом институте, а сюда приехала на конференцию во время студенческих каникул. Кравченко поведал: он – представитель самой массовой и прозаической профессии – инженер, но (не показаться таким уж скучным!) интересуется поэзией. Глаза Светы, да и все ее тело излучали теплую, нежную энергию, которая – Кравченко это точно почувствовал – обволакивала его, проникала в него и перемешивалась с его внезапно возникшим ответным теплом. Света была влюблена в свой родной Ленинград и прочитала напевного Осипа Мандельштама: “Я вернулся в мой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских, припухлых желез”. Вдохновленный Кравченко тоже решил блеснуть и ответил дробно-джазовым Андреем Вознесенским из “Ночного аэропорта в Нью-Йорке”: “Брезжат дюралевые витражи, точно рентгеновский снимок души”. Музыка русских стихов переплеталась с заунывным фоном татарской радио-мелодии, простые слова приобретали новую, подсознательную, усиливающуюся окраску. В атмосфере гостиничного номера нарастала близость, непонятно почему всегда возникающая между двумя существами разного пола, ауры которых так загадочно и захватывающе соприкасаются. Напрягающее ожидание тянуло друг к другу, отметая условности.
…Утром они пошли вместе в буфет, на второй этаж. Ярко-желтые лучи заволжского утреннего солнца сквозь непонятно когда успевшее запылиться окно освещали три столика, и все они были свободные - уже было одиннадцать часов, и редкие постояльцы уже позавтракали и убежали на свои “ящики” крепить оборону страны. В голове у Кравченко слегка шумело от Светланы и крымского портвейна, тело было пустое и требовало питания. Выбрали место в уголке, взяли аппетитно пахнущую яичницу с горячими сосисками, запивали оказавшимся неожиданно вкусным зеленым чаем и целовались. Ярко подкрашенная крупная буфетчица, явно за сорок, смотрела на них с нескрываемой завистью.
Три вечера, оставшиеся до окончания ее конференции, провели вдвоем. Посмотрели спектакль гастролирующего здесь на студенческих каникулах Московского художественного театра - “Школа злословия” Шеридана. Эту постановку он знал наизусть со школьных лет: еще помнил блестящих Михаила Яншина и Ольгу Андровскую в главных ролях. Потом в соседнем с гостиницей небольшом ларьке купили шампанское и две плитки шоколада “Золотой ярлык” - ужинали и ночевали в номере Светланы. На следующий вечер – фильм Андрея Тарковского “Солярис” по роману польского фантаста Станислава Лемма. Они оба смотрели эту ленту уже второй раз, и они оба поняли, что чувствуют одинаково, трогают их одни и те же вещи, оба – впечатлительны. Кравченко, хотя и работал инженером, но считал себя натурой отчасти художественной, и ему очень нравилось, что Светлана понимает его, много читала таких книг, о которых он даже не слышал. Она считала: Тарковский - это режиссер будущего. Через много лет Кравченко увидел: предсказание Тарковского и Лемма оказались вещими - растворенное человеческое сознание в мировом океане “Соляриса” реализовалось в конце двадцатого века в Интернет. Теперь, сидя за теплым письменным столом у себя в квартире, потягивая кофеек, а хочешь – пиво, можно при помощи компьютера пообщаться виртуально с мыслями огромного количества людей, которых ты никогда не знал, да и вряд ли когда-либо увидишь. А если вспомнить фильм Тарковского “Сталкер”, оказалось: автор предсказал Чернобыльскую катастрофу с ее страшной зоной отчуждения.
Кравченко в глубине души начал гордиться близостью с таким женственным, обаятельным и умным созданием. “Может, это и есть любовь”, - даже такая мысль навещала его. Процесс познания друг друга, новизна ощущений поглотили их. Светлана не ходила на конференцию, сказавшись больной, Кравченко договорился: будет в гостинице чертить схему пускового устройства электродвигателя – здесь можно лучше сосредоточиться. Им казалось: только у них могут быть такие необыкновенные отношения, такое мощное и нежное слияние мыслей и юных тел. Их непрерывно тянуло друг к другу, как тянет магниты с разноименными полюсами, силовые линии которых проникают в близкое тело и притягивают его.
В казанском аэропорте он долго махал вслед самолету Ту-134, возносившему Светлану в сторону Питера. Она оставила только служебный телефон – домой лучше не звонить, а почему – она потом объяснит, когда он приедет в Ленинград.
Как Кравченко и догадывался, Светлана была замужем, и в городе на Неве им пришлось встречаться в мастерской ее приятеля, бородатого и вечно под хмельком живописца Артура. До самой весны, почти каждую пятницу Кравченко, запасшись московской водкой для художника, – тот считал: столичный продукт вкуснее и забористее ленинградского - садился на ночной экспресс и утром был на питерском вокзале, где встречался со Светланой у станции метро “Московский проспект”. Дома она говорила, что в субботу заставили читать дополнительные лекции для получения звания доцента. Затем они ехали к Артуру в Автово, поднимались на восьмой этаж – мансарда дома была распланирована под художественные мастерские. Все стены были завешены картинами и эскизами видов Ленинграда. Особенно много было холодноватых ноябрьских, еще без снега, набережных Фонтанки с голыми деревьями: змееподобные сучья делирийно извивались. А напротив окна, над широкой кроватью – ярким ван-гоговским солнечным пятном – огромный, написанный нервными выступающими мазками, подсолнух, и на нем - ярко-голубая бабочка с полураскрытыми крыльями. Через открытую форточку доносился уютный, домашний звон трамвая. Пахло свежими масляными красками, растворителем и табаком “Золотое руно” – Артур любил курить трубку и покупал хороший табак, если удавалось “срубить капусту”, как он говорил, – заработать деньги. Деньги у него, любые, держались от силы дня два: раздавал долги, давал взаймы - остальное прокучивал с возникающими неизвестно откуда приятельницами. В компании с пейзажистом Андрей и Светлана выпивали, после чего хозяин мастерской отправлялся посидеть с приятелем - монументалистом, не забывая прихватить с собой еще одну бутылку, привезенную в подарок из столицы. В семь вечера Кравченко провожал Свету на Васильевский остров и возвращался на Московский вокзал, успевая на один из вечерних поездов. Ночью, в поезде он почти никогда не спал: затуманенные глаза Светланы надвигались на него, нежный аромат ее тела продолжал дурманить…
В июне Кравченко послали на ракетный полигон, в глухие казахские степи на три месяца. Он все время, даже при ответственной и опасной стыковке стартовых электрических кабелей, вспоминал, переживал и прочувствовал заново каждую встречу со Светланой в казанской гостинице и на высокой питерской мансарде, в романтично-художественной мастерской с видом на мокрые от мартовского тающего снега крыши соседних домов. Полигонная жизнь, несмотря на обилие работы, текла тоскливо и скрашивалась только ежевечерними спиртом-ректификатом и игрой в преферанс. Звонить отсюда было сложно: начальство боялось, как бы сотрудники не выболтали чего лишнего из результатов засекреченных наглухо полигонных испытаний. Голос Светы едва пробивался сквозь треск подслушивающих аппаратов особистов. Кравченко вдруг начал чувствовать, что она не так, как прежде, радуется его голосу, а однажды – ему показалось - ждала с нетерпением звонка кого-то другого, и в голосе ее он услышал легкое разочарование, когда поняла, что это - Кравченко.
Вернувшись в Москву, он сразу же позвонил ей из дома и хотел, как всегда, приехать и встретиться у Артура. Света ответила, что художник убыл куда-то на этюды, вроде, в Старую Ладогу - ключи от мастерской не оставил, а сейчас в ее институте начинаются приемные экзамены, и у нее совсем нет времени. Кравченко пытался дозвониться еще несколько раз и поговорить с ней начистоту – безрезультатно - коллеги отвечали: она в экзаменационной комиссии. Он не находил себе места – никак не мог поверить, что Света все забыла – ведь их чувства были так искренни, так горячи.
- Нет, нет, не может быть, тут дело, конечно, не в муже. Кто-то еще появился, пока я был в такой долгой командировке, – стоя по ночам у окна, терзался Кравченко.
Он как-то смирился с незримым присутствием мужа в их тайных отношениях со Светой, но никак не мог представить, что она пустила нового человека в свою жизнь.
- Надо ехать в Питер, найти ее, поговорить с ней – пусть уходит от мужа, переезжает в Москву, работу найдем – институтов здесь полно.
Ночной экспресс “Красная стрела” прибыл в восемь утра на Московский вокзал - в девять он был на третьем этаже педагогического института, около кафедры русской литературы. Из расположенного рядом буфета доносились звяканье ложек и запах жареных пирожков. На стене белело расписание приемных экзаменов, рядом - нервно перешептывались напряженные абитуриенты. Кравченко внимательно начал изучать этот листок: Светлана Николаевна Тучкова принимала вступительные экзамены по литературе в 31-й аудитории этого корпуса. Он быстро поднялся по истертой ногами многих поколений студентов лестнице на четвертый этаж, нашел еще пустой этот класс и стал ждать.
Он ее сразу увидел: Светлана появилась, как и тогда в Казани, в конце гулкого - от стука ее высоких каблуков - коридора, просвет подчеркивал ее ладную фигуру. Она оживленно беседовала с идущим рядом с ней, седым, но бодрым и подтянутым, высоким человеком, с гордо, даже высокомерно вскинутой крупной орлиной головой. Светлана загипнотизированно слушала этого, по виду, профессора и обворожительно улыбалась ему. Мэтр, как само собой разумеющееся, уверенно, по-хозяйски придерживал ее за плечо. Кравченко окликнул Светлану. Она извинилась перед спутником, подошла к Кравченко, стоящему у окна, и поцеловала его прохладно в щеку. Ее собеседник вежливо отошел немного в сторону и остался ждать.
- Как же так, Света? Что случилось?
- Ты знаешь, я просто не хочу тебя больше обманывать. Я влюбилась. Это – тот человек, который ждет меня рядом. Он старше меня, но - очень хороший, сильный и умный, он – руководитель моей диссертации.
- Так ты значит из-за научного продвижения! Взятку даешь! Жарким удовольствием!
- Я так и знала: тебе не понять, молодой еще, - и резко отошла, вильнув длинной юбкой.
Кравченко, как в боксерском нокдауне, вышел из института, взял такси, по дороге купил три бутылки водки и поднялся в мастерскую Артура. Два дня, пока у него были деньги, они пили и ездили по друзьям художника и приятельницам. На третий день он сел совсем еще пьяный в поезд и, не помня как, оказался дома. Полгода в голове Кравченко все время были сумерки, а сквозь них проступало расплывчатое бледное лицо Светланы, говорившее мерцающим шепотом: “Я влюбилась”. Потом видение медленно исчезало. Он не мог ни на чем другом сосредоточиться - передвигался, принимал пищу, выполнял задания на работе в каком-то тумане, в сомнамбуле.
…Затем все это постепенно прошло, и он стал сходиться с женщинами проще, поскольку начал презирать их: понял, что женская верность может быть только относительной, и даже в мимолетной близости тихо их ненавидел. Стихи не читал им больше никогда. Женился поздно – в тридцать шесть. Да и то потому, что надо было ехать на год за границу. В жены взял на пять лет старше себя дочку заместителя министра финансов – знаком он с ней был давно, через того же институтского приятеля - Морозова, чей отец работал в МИДе, все время пропадая за кордоном, и в его квартире частенько собиралась “продвинутая” молодежь. Относился к жене с легким пренебрежением - знал, что до него она натрахалась достаточно, верность ей, мягко говоря, не хранил, да и ее поведение было ему почти безразлично.
…В начале девяностых Кравченко, будучи уже матерым замом директора завода, организовал на своей территории изготовление джинсов по западной технологии. Ковбойские брюки пошли хорошо. Капитал на дальнейшую раскрутку появился. Тесть же его, уже двадцать лет крутя финансы родины, всегда знал: делать деньги по формуле Карла Маркса - “товар – деньги – товар” - сложнее и менее прибыльно, чем по банковской схеме, где в роли товара выступает конечный продукт торговли - сами деньги. Заботясь о будущем своей дочери и воспользовавшись общей первоначальной неразберихой в быстро меняющей облик стране, он перекинул сложным путем, через несколько банков довольно приличные государственные средства и создал новый крупный банк. Председателем правления был назначен его зять. Кравченко сразу понял, что банк – это его родное, то, к чему он внутренне был почти всегда готов. Имея опыт работы с большими промышленными системами, он применил системный подход и к финансовым потокам.
- Ведь, что такое банк? – рассуждал он. – Это бассейн: в одни трубы деньги втекают: вклады физических лиц, депозиты юридических лиц, кредиты от других банков, а лучше – государственные; из других труб - вытекают: проценты по вкладам, депозитам, взятым кредитам, выдаваемые кредиты, налоги, зарплата сотрудникам. Задача, вроде бы из учебника арифметики для начальной школы, но сложность – в искусстве соорудить такой бассейн, чтобы всегда больше денег втекало, чем вытекало.
Кравченко проявил недюжинную изворотливость, не скупердяйничал: пошел на крупные затраты, укрепил связи тестя и наладил свои в самих верхах. Пришлось, конечно, и изрядно унижаться перед вышестоящими, – но чего не сделаешь ради будущего финансового успеха. Банк стал одним из доверенных банков правительства, и в него потек устойчивый, очень содержательный поток государственных средств. Выходные потоки из банковского бассейна Кравченко превратил в маленькие ручейки: с вкладами населения работать перестал – это были дорогие деньги, требующие больших процентных выплат; зарплату сократил, а на недовольных сотрудников наорал и уволил – взял тех, кто был согласен работать и за небольшие деньги - безработных в стране еще хватало. Банк рос, а вместе с ним заметной фигурой в мире долларовых миллионеров становился и Кравченко.
“Лишних денег не бывает – есть только временно свободные средства” - стало часто употребляемым афоризмом Кравченко. Изменилось и его отношение к подчиненным: он их стал всех рассматривать как безликие средства по производству прибыли для него - Кравченко. Тон разговора с этими “средствами” стал безапелляционным, а зачастую – откровенно оскорбительным:
- Иди сюда, я тебя учить буду, - вызывал он своего седовласого заместителя.
- Руководитель, достигший финансовых высот, никогда не ошибается и всегда прав, - этот свой постулат он почитал на уровне библейского.
Другими его любимыми высказываниями стали: “Каждый гибнет в одиночку” и “Кого трахает чужое горе?”
Секретарш он отбирал лично, платил гораздо выше среднего уровня ставок – в его требования входили: наличие филологического образования – экономистов, расплодившихся теперь, как прежде инженеры, он на дух не переносил, кроме того, необходимое условие - общее интеллектуальное развитие, чтобы могла поговорить на разные темы. Его подчиненные, правда, удивлялись: все отобранные девушки были чем-то похожи друг на друга. Нет, это не был принятый во всех банках стандарт: ноги – из подмышек, а если провести касательные линии снизу к бюсту и бедрам – кто изучал начертательную геометрию, сразу поймет – это должны быть два ослепительных луча прожектора, бьющие в глаза смотрящего спереди или сзади. Только Кравченко знал – на кого они все похожи. Это была растиражированная Светлана. Он помнил ее всегда, хотя с тех пор прошло двадцать пять лет, и всегда выбирал девушек, похожих на нее. Он никогда не мог забыть, как тогда, в коридоре педагогического, насмехающе прощально развивалась ее длинная серая юбка. Кравченко мстил всем этим светланам. Секретарши долго не задерживались, максимум – полгода; он унижал их, все время выговаривая: неправильно ведут делопроизводство, не могут оперативно соединиться по телефону с нужным человеком, не умеют, как следует сварить кофе и красиво подать его. Он старался изощренно унизить их и в постели, которая со вседозволенностью была оговорена заранее, в личной беседе при приеме на службу, кто не соглашался – отметался сразу. Он вымещал на них ту оскорбительную измену Светланы, которую он никогда не мог ни забыть, ни простить.
Известный банкир Кравченко стал желанной фигурой в разного рода комитетах, участвовал в очень серьезных международных переговорах. Заполучить его на обед в дорогой ресторан, с сауной и шикарными массажистками – мечтали многие крупные предприниматели. Партнеры по бизнесу думали: в сауне, с эксклюзивными блондинками и французским коньяком “Martell V.S.O.P.” Кравченко расслабится и будет более сговорчивым на выдачу кредитов. Но от природы осторожный, он окончательное решение принимал только у себя в кабинете и только на свежую голову. Все сделки он тщательно анализировал сам, никому не доверяя, вычерчивал, как когда-то для больших технических систем, формализованные схемы - сразу отчетливо проявлялись слабые места, и становилось ясно, где вероятность получения большой прибыли высока. Он всегда создавал несколько параллельных путей получения денег, кажущихся сначала запасными, а потом вдруг становившимися основными, применял метод “троирования”, усвоенный им еще в конструкторской инженерной деятельности. А еще - ему почти всегда везло, без чего в большой бизнес и соваться нечего - его вложенные деньги непрерывно делали ему новые деньги.
Однажды, в июле, президент торговой фирмы “Пего” пригласил его провести вечер на прогулочном теплоходе, курсирующем по каналу “Москва – Волга”. Недалеко от пристани Химкинского речного вокзала, около светло-зеленых, свесившихся к темной воде ивовых зарослей, стоял неприметный, даже невзрачный, белый, но не очень, речной трамвайчик, как называли такие небольшие корабли в далекие времена кравченковской юности. Слегка тянуло тиной и соляркой. Кравченко немного засомневался: “Куда меня привезли?” В конце деревянного, посеревшего от воды трапа, проложенного с борта на отлогий глинистый берег, встречали: тридцативосьмилетний хозяин плавучего имущества, высокий, с круглым массивным лицом, в синей матерчатой свободной куртке, он же – владелец “Пего”; седоватый капитан, изрядно потертый временем, в форме с четырьмя золотыми нашивками и три юных девушки, в светлых кофточках с погонами, черных коротких юбках и небольших, белоснежных, с черным околышком фуражках с серебряными галунами.
Внутренняя отделка этого плавсредства полностью контрастировала с непрезентабельным внешним видом. Кают для гостей – всего две, но достаточно вместительных: стены фанерованы красным деревом, а одна из них, перед огромной кроватью – из больших квадратов темного зеркала, позволяющего наблюдать себя, находящегося в постели. Кроме того, можно было видеть происходящее на ложе и в таком же зеркальном потолке. Рядом с каютами - сауна, уже почти нагревшаяся, откуда-то доносился теплый аромат горящих березовых чурок. Уютно булькал маленькими водоворотами небольшой бассейн – джакузи. Кравченко опустил в него руку: вода – то, что надо, в меру горячая. Как бы случайно была приоткрыта дверь в туалетную комнату с современным нежно-голубым унитазом, такого же цвета биде, душевой кабиной с раздвижной дверью и разноцветной мелкой плиткой по бокам. Из зала несколько желтоватых деревянных ступеней вели в ресторан. На стене висела старинная карта мира, выполненная из кожи, рядом – пробили восемь раз тоже кожаные часы. Из дальнего угла звучала приятная джазовая музыка шестидесятых годов - там, на антикварной этажерке красовался радиоприемник в деревянном корпусе стиля ретро с CD – плейером.
Теплоход медленно отчалил: в широких окнах проплыли высокие краны грузового порта, серые пакгаузы, горы желтого песка, выгибающийся Химкинский мост, полуостровок, весь в соснах, перед окружной автомобильной дорогой, и начался канал, обрамленный небольшими, не запыленными деревьями и кустарником. Где-то внизу тихо стучал дизельный двигатель, за кормой бурлила и слегка пенилась вода.
Стол был уже накрыт. На тонком севрском фарфоре разместились: осетрина, нарезанная изящными, белыми с легкой желтизной ломтями, украшенная светло-зелеными веточками петрушки и фиолетовой базилики, с прозрачной слезой и дольками лимона семга, сырокопченая темно-красная колбаса с вкраплениями желтоватых кусочков сала, ветчина, нежная и розово-коричневая, как соски девичьих, еще не совсем созревших грудей, искрящиеся горки красной и черной икры – все это сливалось в одно большое, дизайнерски точно подобранное по цветовой гамме панно, благоухавшее букетом ароматов и создававшее неповторимое ощущение предвкушения пиршества. Посредине стола возвышалась на способной наклоняться металлической подставке огромная, пятилитровая бутыль коньяка “Hennessy”.
Ужинали вдвоем – Кравченко и хозяин. Обслуживали с очаровательными улыбками юные создания, встретившие при входе: жгучая брюнетка, платиновая блондинка и темно-красная шатенка, все с разными прическами, но с одинаково примечательными бюстами и завораживающими бедрами.
После шашлыка из желтой осетрины и жульена, в маленьких серебряных чашечках, подали горячий кабаний бифштекс, а девушки сменили морскую форму на легкие прозрачные платья палевых тонов – никакого белья под ними не было. Вдруг выйдя откуда-то из-за спины Кравченко, перед ним появилась, как ему показалось, именно та Светлана, та, которую он помнил все эти долгие годы, в облегающем длинном светло-голубом платье, и очаровательно произнесла:
- Вы не проводите меня к джакузи? Я приглашена сюда впервые и пока тут плохо ориентируюсь.
Хозяин на удивленный взгляд Кравченко с гордостью пояснил:
- Это мой сюрприз.
- Господи! Наваждение какое-то! И голос тот же самый! – налетели на него впечатления из далеко ушедшей и начинающей теряться в памяти юности: заснеженная Волга, убогая советская гостиница, необычно нежный и сильный поцелуй его Светланы.
– Видно, много коньяку я выпил, - подумал Кравченко, но сразу согласился. - С удовольствием! Как тебя зовут?
- Нелли.
Он обнял ее за талию – и вот они у бурлящей джакузи, а на столике рядом - серебряное ведерко с бутылкой шампанского, обложенной кусочками сверкающего колотого льда, и два розовых бокала на высоких ножках.
Потом они несколько раз заходили в каюту с зеркальными потолком и стеной, где он видел ее нежное тело, с ароматом лаванды: вблизи, издалека и откуда-то сверху. А она удивлялась его, еще сильной, загорелой спине, мешающей ей разглядывать в зеркале потолка свою юную фигуру, которой она так гордилась.
После в отдельном “китайском” зале они танцевали медленное танго под приглушенную музыку: саксофон вел мелодию с грустным колдовством под легкое шуршание металлических щеточек ударника.
Кравченко потянуло на палубу: вечерний речной ветерок, усиленный скоростью теплохода, ласково холодил глаза и щеки, по берегу медленно отставала смазанная густота леса, пахнущего мокрой от предночной росы листвой, бегущая плещущаяся темная вода будила размышления о смысле существования. Последнее время он все чаще и чаще задумывался: зачем живет, для чего и кого наращивает капитал, ввязывается во все новые и новые, подчас очень рискованные проекты. Детей нет, жене на него наплевать, да и ему на нее – также, друзей в бизнесе не бывает - есть только партнеры, старых товарищей он растерял – некогда встречаться, да и не к чему. Материализованной памяти о нем, Кравченко, не останется: книг - не написал, картин – не создал. Что-то новое, народившееся внутри после появления больших денег, не давало остановиться, гнало неудержимо вперед; да если бы он и захотел выйти из бизнеса, ему не дали бы это сделать – с очень уж большим количеством интересов многих серьезных людей он перевязан.
Речной корабль уже возвращался к мерцающим звездочкам огней ночной Москвы.
…Кравченко впервые нарушил свое правило – окончательно решать сделку только в своем кабинете – и прямо здесь, на теплоходе, на влажных перилах ограждения палубы, при тусклом вздрагивающем освещении подписал почти невыгодный для себя контракт.

2004 г.

Вверх

М Е Т Р О
Рассказ

Город, где родился и состарился Плотников, пророс длинными бетонными сваями фундаментов в семь исторических холмов своего центра и его окрестностей. Чем старше становится столица, тем ее подземные корни – глубже; они растут и в стороны, горизонтально: трубопроводы, питающие людей водой, обогревающие газом, кабели, несущие яркий свет и телевизионную виртуальную чужую жизнь в жилища, а по другим большим трубам уплывают в другую, мало кого интересующую сторону отходы человеческой жизнедеятельности. А еще ниже всех этих артерий и вен города – сверкающие залы станций метро, соединенные между собой черными туннелями, из которых электрическая сила с ревом и стуком выкатывает восьмивагонные голубоватые составы и, cладострастно урча, плотно засасывает их с другой стороны подземного пространства в такую же темную огромную кишку.
Невидимый сверху, огромный земляной спрут – метро тяжело дышит: утром вдох - и миллионы человеческих хрупких существ затягиваются со всех входов под землю и выплевываются в учреждения, коммерческие офисы, супермаркеты, конструкторские бюро, заводы; вечером – выдох уставших людей после суеты рабочего дня по их домам, а назавтра это чудовище рождения 15 мая 1935 года все повторит в том же ритме огромных легких распластавшегося подземного колосса.
Из роддома новорожденного Плотникова везли домой на метро – уже второй год, как оно в Москве было. Впервые в жизни он проехал под землей два перегона: от светло-синеватых Сокольников до красно-желтой Красносельской и от нее – к светло-бежевой с длинными балконами, парящими над путями, Комсомольской. При резиново-металлическом чмоканьи закрывающихся дверей Плотников вздрагивал и слабо плакал. Это была первая линия метрополитена, продолжающаяся через Красные ворота, Кировскую, Дзержинскую, Библиотеку имени Ленина, Дворец Советов до Парка культуры.
Когда ему было года три-четыре, еще до войны, родители при выходе из вагона приподнимали его, держа за руки: мама – слева, а папа – справа. Это очень нравилось Плотникову – лететь над перроном. При отходе поезда он прощально махал маленькой ладошкой машинисту, а тот улыбался и тоже в ответ поднимал руку. Потом отец вернулся с фронта, и они с мамой пытались возродить традицию – просили семилетнего Плотникова прощаться таким же жестом с машинистом, но он уже повзрослел и стеснялся таких детских проявлений.
Ездить в метро ежедневно он начал после того, как поступил в институт: проводил под землей часа полтора в день – столько занимала дорога на Сокол, туда и обратно. Послевоенный народ одет плохо – темные брюки, юбки и пиджаки лоснятся от долгого употребления, а многие - с заплатами; кто побогаче – отдавал дырявую одежду в ателье, делать художественную штопку, хотя все равно это было заметно. Почти все имели только два комплекта одежды: один – ходить на работу, независимо от того, какая она была, эта работа, а другой – одевать по праздникам – на 1-е Мая, 7-е Ноября, Новый год и День рождения. Выучившись на инженера, Плотников мчался в переполненных вагонах в “почтовые ящики”, где с девяти утра до шести вечера конструировал, как их секретно называли, “изделия“, предназначенные для устрашения бесчисленных врагов страны социализма. Выходя из “Семеновской” и “Курской”, бежал, чтобы не опоздать, делать ракеты; подъезжая к “Спортивной”, уже прорабатывал в уме электрическую схему оборудования двигателя самолета – истребителя.
Плотников помнит, что с конца пятидесятых годов люди стали немного оттаивать, чуть отходить от военной нужды, многие даже стали покупать художественную литературу – эти книги были дешевые - и читать в вагонах метро: долгий путь на работу не казался тогда таким нудным. В шестидесятые – семидесятые в метро, сидя и стоя, читали, в основном, журналы: “Юность”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Октябрь”, “Звезда”, “Москва”, “Иностранная литература”. Достать их было очень сложно, да и стоили дорого, поэтому кооперировались - на двоих, троих выписывали обязательную партийную газету “Правда” и один из этих журналов. Все молодежные, как сейчас стали говорить, тусовки на легендарных малометражных кухнях, не обходились без обсуждения прочитанного в этих изданиях, считалось признаком дурного тона, если еще не читал последний номер. Массовое чтение художественной литературы – это, наверное, была государственная политика – отвлечь мысли людей в сказочную нереальность, прочь от дум о тесном жилище, скудном питании, нищенской зарплате. Плотников бережно хранил эти журналы, а потом отвозил их на шестисоточный участок, на чердак маленького дощатого домика, и во время отпуска с удовольствием перечитывал запавшие в память вещи.
В метро он видел, как изменилась одежда людей, начинающих забывать войну, - стала повеселее, поярче, особенно женская. Плотников любил знакомиться с девушками в метро: высмотрев посимпатичнее, он садился напротив и медленно осматривал с головы и, конечно, до ног, затем начинал глядеть в глаза и улыбался. Улыбка у него была хорошая, добрая; спутница сначала делала серьезный, неприступный вид, а потом тоже начинала растягивать нежные, припухлые губки в обещающей улыбке. Когда она выходила, он шел сначала сзади, наблюдая увлекательную игру, усиленную высокими каблуками, обтянутых мини-юбкой молодых бедер, потом догонял и говорил:
- Я долго смотрел на вас и понял, что вы самая красивая девушка в Москве и Московской области. Меня зовут Георгий, а вас?
А поскольку все юные особы считают, что они – и есть самые привлекательные, то знакомства свершались, с тем, на которое он надеялся, или иным продолжением. Плотников как-то задумался: сколько же партнерш надо познать, чтобы выбрать достойную в жены. Основная отличительная черта социализма – отсутствие отдельного жилья, как у родителей, так и у их созревших сынов и дочерей, – не позволяла сделать большую выборку (Плотников любил математические термины) партнеров и партнерш. Наверное, и сочетались законным браком поэтому рано – получить официальный пропуск во взрослую, сексуальную жизнь: юноши, чтобы не заниматься любовью где-то в подъезде и на лавочках в ночном притихшем сквере, а девушки с радостью сбрасывали тяжелую ношу хранения кладезя целомудрия, считавшегося при вступлении в брак еще по-социалистически желательным, - теперь уже почти ничто не мешало им выбирать и других, тайных от супруга партнеров. Свободное жилье – это свобода и интимных отношений, поэтому уже давно в Америке, где проблема жилья решена арендой апартаментов или покупкой дома в молодом возрасте с рассрочкой оплаты на тридцать лет, время вступления в брак происходило в более позднем возрасте, чем на родине социализма. Сексуальная революция начинается с раскрепощения коммунальных жителей и переселения их в отдельные гнезда. Свободные в своих полетах птицы – свободны и в жилье: Плотников каждую весну наблюдает на даче, как в густых кустах чуть позже бурно расцветающего белыми цветками жасмина вьют себе гнезда новые пары малиновок. Никто никогда не видел коммунального птичьего гнезда, коммуналка – извращенный вид свального греха - и погубила социализм. Теперь в нашей стране стало много гражданских браков, позволяющих людям получше узнать себя в совместной жизни, да и привыкнуть друг к другу; возраст вступающих в законный брак начал приближаться к среднеевропейскому.
Метро – вид памяти о скученности социалистического общежития - своей каждодневной давкой не дает забыть о нашем тесном коммунальном прошлом.
Построили кольцевую линию метро: станции – опять дворцы, Комсомольская кольцевая сверкала золотом, потолок – смальтовыми картинами, прославлявшими воинов – победителей. На одном из таких панно, изображающем Красную площадь и правящую страной группу на трибуне мавзолея, не успевали по ночам менять лики на новые, а потом плюнули и, вообще, заменили эту мозаику на другую. Своды, соединяющие залы и потолки над платформой, на многих станциях повторяли форму арок старинных русских храмов – это считалось архитектурной смелостью, чуть ли не диссидентством.
Количество станций метро и новых линий все увеличивалось, его родная старая ветка двинулась дальше, за “Парк культуры”. В шестидесятые годы стали строить проще, дешевле, не так респектабельно, например, “Проспект Вернадского”: плитка на стенах - небольшая, желтоватая, кое- где даже выщербленная, как на московских кухнях над газовой плитой, да и светильники - не такие тяжелые и замысловатые, как на “Библиотеке имени Ленина”.
Щупальца земляного спрута и сейчас продолжают непрерывно расти в стороны, к окраинам города: роются новые туннели, открываются новые станции. Люди, как будто только и ждут этого – почти бегом устремляются каждое утро в громыхающее чрево чудовища. Иногда в конвульсиях щупальца вдруг обрываются и продолжают дрожать под открытым небом только остовами стальных рельсов, как бы выпуская на время людей из своих туннельных присосок, чтобы на обратном пути опять втянуть их в сдавливающую тесноту подземных извивающихся спрутовых отростков. Синеют вагоны, синеют лица среди полыхающего нутра созданного людьми и теперь живущего отдельно от них метро-чудища, пожирающего их время, укорачивающего и без того недолгое их существование.…
В начале девяностых отчизна вдруг опомнилась и начала строить капитализм; Плотников, правда, с небольшим опозданием, присоединился к новым созидателям. Станции метро, из которых он теперь выходил, находились внутри Садового кольца: офисы – быстро прижившееся название коммерческих контор, разместившихся в старых зданиях, но по-европейски отделанных внутри, - старались обосноваться поближе к центру матушки-столицы. Скромная, сиренево-фиолетовая “Чистые пруды” (бывшая “Кировская”) – по соседству с ней он считал чужие деньги в неизвестно кому принадлежащем банке; светящаяся под потолком розовым светом “Кропоткинская” (в прошлом “Дворец Советов”) – в переулке рядом помогал продавать за кордон минеральные удобрения; “Маяковская”, поблескивающая нержавейкой и цветной мозаикой Дейнеки, - здесь в небольшом здании неподалеку расположилась неброская, но уверенная в себе страховая компания, где и сейчас он служит.
После девяностого года люди вдруг, как-то сразу, перестали читать в метро, а может, и дома, лица стали еще угрюмее, чем при социализме, озабоченными - все думали, где взять деньги на обвально подорожавшее пропитание; вагоны ходили полупустые – заводы, конструкторские бюро и институты перестали платить зарплату или она была таких размеров, что выходить за ней из дома – бессмысленно.
Еще года два назад народу в метро было много - к восьми утра ехали на заводы рабочие, в мрачноватой одежде, с тяжелым перегаром дешевого портвейна “Агдам”; особенно поражали их руки: с натруженными венами, со сломанными от тяжелой работы ногтями, въевшимися в пальцы сумрачными пятнами машинного масла; большинство – токари, фрезеровщики, слесари. К девяти - в вагоны плотно набивались служащие: инженеры бесчисленных оборонных конструкторских бюро, научные работники огромного количества прикладных институтов, многие мужчины - в узких галстуках, завязанных маленькими узлами, женщины – в расклешенных юбках.
Теперь, в начальном пятилетии двадцать первого века, людской метро-поток изменился. К шести – семи утра едут разного рода торговцы на оптовые и мелкорозничные рынки: Черкизовский, Лужнецкий, Новослободский, Даниловский, Тимирязевский и прочие, прочие. Слышна самая разнообразная речь: клекотная кавказская, мягко-напевная украинская, похожая на русскую сельскую – белорусская, журчащая, как виноградное вино из горлышка бутылки, – молдавская. Жители бывших братских республик деньги для оставшихся далеко семей теперь зарабатывают здесь: на рынках, на стройках. Строить в Москве стали много, но цены на жилое место для основной массы населения – запредельные, зато появились рабочие места. Плотников недавно узнал, что вместо двухэтажного деревянного дома на Остоженке, где жила когда-то его мама, теперь построено самое дорогое жилое здание в столице – по десять тысяч долларов за один квадратный метр.
В девять – второй акт утренней городской метро-пьесы. Вагоны набиваются офисно-коммерческой толпой. Мужчины - в строгих костюмах и широких галстуках в косую полоску, женщины – большинство в брюках, намакияженные. Эта публика утром ничего не читает, бережет свои мозги для интенсивного труда на хозяина. С утра все молчаливы, еще полностью не отошли от ночных сновидений, не настроились на мощную ритмику делания денег, да и едут, в основном, поодиночке – не будешь же разговаривать с незнакомыми людьми. Все молодые и среднего возраста, где-то до пятидесяти, а пожилые сидят дома – в этой изнурительной каждодневной схватке за “презренный металл” - им уже места нет.
Изменились разительно, по сравнению с пятидесятыми годами, и лица людей: они стали, как бы более смышлеными, хитро-умудренными, привыкшими к городскому дерганому ритму, шуму. Деревенские лица можно увидеть только у приехавших в Россию на заработки из ближнего зарубежья “арбайтеров”. Милиционеры, дежурящие в метро, по этим лицам сразу вычисляют их и проверяют вид на жительство.
Метро – это транспорт для тех, у кого нет автомобилей: для малоимущих и низкооплачиваемых. Иногда, правда, можно видеть по утрам еще до конца не протрезвевшего молодого господина, в семисотдолларовом сером костюме, в светлую полоску, с розовым или канареечным галстуком, завязанным крупным узлом, и небольшим коричневым портфелем из натуральной кожи. Он долго озирается на переходах, читает указатели. Чувствуется, – в метро не был уже несколько лет, ориентируется в подземных лабиринтах с трудом. После ночного клуба, где изрядно накоктейлился, за руль своей новенькой “Ауди”, с автоматической коробкой передач, сесть в таком состоянии не решился, а личного шофера пока нет, уровень денежный – не тот, вот и приходится тащиться подземкой в малообеспеченной толпе.
Опять несется Плотников под землей среди одетой во все импортное людской массы, с интересом обращает внимание на броские женские наряды, особенно летом – спины соблазнительно обнажены, почти прозрачные брюки позволяют многое домысливать. У молодых людей висят на груди, заткнуты за ремень, выглядывают из карманов, засунуты в дамские сумочки, зажаты в руке мобильные телефоны разных форм, размеров, цветов, с преобладанием серебряного и черного. Они дребезжат на разные голоса, наигрывают приятные и тревожащие мелодии. Трезвонят даже в туннелях, подтверждая, что для техники нет преград, особенно, если появляется стимул – заработать хорошие деньги. Мобильники: - ква, ква! - металлическими голосами, а вагоны, многим из которых уже лет по шестьдесят с лишним: – стук – колесами об рельсы, - хрясть!
Ох, как много синие снаружи и желто-коричневые внутри составы повидали пассажиров на своем веку, сколько впиталось в их стены эмоций, радостных и горестных! Но выдержали вагоны, не в пример многим людям, не стерпевшим стремительного бега времени. Все мы – пассажиры одного старого поезда метро. Каждый, еще при рождении, садится в свой поезд, свой вагон, едет по своему, освещенному или мрачноватому туннелю, кто-то застревает в подземелье на час, на два, а кто-то на всю жизнь, а некоторые умудряются все время ехать только по открытым солнцу и свежему ветру путям. Мелькают, мелькают поезда, все убыстряется их бег, как и у проваливающихся в небытие жизненных лет…
Плотникову опять стало нравиться ездить в метро – толпа повеселела, помолодела. Правда, толстые книжки с романами, повестями и рассказами теперь читают только пассажиры в летах, да и то очень редко; молодежь, в современных, разных оттенков, легких летних майках с иностранными надписями листает красочно иллюстрированные журналы, поблескивающие глянцем; те, кто среднего возраста, с безразличными лицами углубились в детективные книжки, компактной формы с изображениями криминальных и эротических сцен на цветных мягких обложках. А чаще всего читают газеты, их стало много, самых разных, но “Литературной газеты”, в прошлом любимой Плотниковым, – он ее выписывал лет двадцать пять подряд, - в руках едущих нет. Как-то он поинтересовался у молодой деловой продавщицы газет на выходе из “Маяковской”: сколько в день она продает номеров “Литературки?” Ответ: - восемь - десять экземпляров – озадачил его. “Может, это и правильно, что молодежь не читает прозу, стихи, - думал Плотников. – Зачем засорять голову сказками и отвлекаться от основной цели – деньги зарабатывать. Это его поколение много читало, а потому, наверное, и было нищим, а уж сейчас-то все его ровесники провалились, как в выгребную яму, в нищету “по самую маковку”. Он вспомнил слова своего подвыпившего двадцатитрехлетнего соседа по лестничной площадке – владельца небольшой палатки, торгующей соками в ярко-зеленых упаковках около станции метро “Фрунзенская”: “Дядя Жора, если ты такой умный, то почему тогда ты такой бедный?”
Когда первый раз в метро Плотников увидел миловидную девушку, кокетливо пьющую из горлышка пиво “Балтика №3”, а также стал часто встречать катающиеся по несвежему линолеумовому полу вагонов пустые пивные бутылки, то осознал, что у следующих за ним людских генераций изменились ориентации и установки в сторону полной безкомплексности, расхристанности, и он, видимо, уже постарел – понять их ему уже не дано.
Плотникову стало трудно читать в слабо освещенных вагонах – глаза уже не те, а вот реклама набрана крупным шрифтом, разноцветными ее листками заклеены все внутренние стены состава. Будучи от природы любознательным, он изучил по этим хлестким слоганам все типы женских прокладок и сорта пива, хотя и не очень любил его, предпочитая водку “Гжелка” c наклейкой синего цвета, - этот цвет всегда импонировал ему как гороскопической рыбе.
Обоняние Плотникова отмечало, как со временем менялись запахи в вагонах. Одеколоны и пробные духи пятидесятых годов: “Свежее сено”, “Белая сирень”, “Красная Москва”, “Эллада” – сменились в конце шестидесятых изысканным ароматом французcких “Клима”, “Шанель” и арабских, названия которых мало кто знал, так как написаны они были загадочной вязью. Сейчас вагоны благоухают мужскими и женскими, дорогими и дешевыми дезодорантами, завозимыми со всего мира.
На одной из скамеек на платформе “Театральной” каждое утро собирается группа смуглых молодых индусов с большими клетчатыми красно-белыми виниловыми сумками. “Наверное, у них тут место передачи товарного ширпотреба, а может, и иммиграционная тропа”, - догадывается Плотников. На соседней скамейке – видит он в одно и то же время - жует что-то, похожее на пищу, или спит, привалившись грязными волосами к стене, женщина непонятных лет, с лицом, еще не утратившим оттенок подмосковной школьной учительницы.
В центре зала, на этой же станции вечером полно нарядных молодых людей, назначивших свидания и с нетерпением выглядывающих в шумной толпе своих знакомых. Встречающих с цветами почти не увидишь – не модно, зато обнимающихся, в затяжном поцелуе – встретишь часто, хотя в Париже - Плотников там как-то был по туристической путевке – можно увидеть гораздо больше таких пар. По-видимому, русский менталитет – не демонстрировать толпе свою интимную близость – пока устойчив. Плотников завидует им: романтизм – это ведь, когда не знаешь, что будет впереди, как поведет себя твоя новая знакомая, как пойдет процесс познавания друг друга. Ни с чем несравнимое предвкушение захватывающей и возбуждающей новизны! В неизвестности всегда есть романтика, хотя цель – одна: познать эту самую неизвестность, вроде бы недоступную, и с наслаждением раскрыть эту тайну, а потом сделать обычной и мало интересной, а потому неромантичной и скучной. И опять человек бросается в поиски нового, чтобы вновь придти к тому же самому, замкнуть этот круг. Так и кружится человек всю жизнь, нанизывает эти гирлянды колец, а в старости перебирает их в своей памяти, как четки, – эти ностальгические слабые отблески меркнущей души своей…
На крайние вагонные сиденья Плотников никогда не садится - боится поймать вшей или какую-нибудь заразу, там часто можно видеть спящих пьяных бомжей, распространяющих неприятное амбре, и пассажиры стараются на следующей же остановке перебраться в другой вагон. Жалко Плотникову бомжей, смотреть на них – противно. Жалко ему и бездомных собак: иногда, особенно зимой, они как-то умудряются попасть под землю - спуститься по эскалатору, а может, по гранитным ступенькам, там, где нет автоматической лестницы. Они вместе с безразличными к ним людьми входят в вагон и, разомлевшие в тепле, спят на грязном линолеуме; лишь настороженно, подчиняясь многовековому инстинкту, прядут их уши, как живые локаторы, темные снаружи, розовые лоснящиеся внутри, периодически испуганно настораживающиеся.
А сколько появилось в метро нищих! Безногих, в камуфляжной форме, на колясках, толкаемых здоровыми бабами; молодых цыганок и русских с грудными детьми на руках; узбеков в замусоленных халатах; еще не старых мужиков, держащих в руках написанные шариковыми ручками печатными буквами разъяснения, что они - психически больные и за свои действия не отвечают, то есть: не дашь подаяние – могут и пристукнуть. В середине девяностых Плотникову особенно запомнились двое нищих: один ходил на двух ногах, а в руках держал протез третьей ноги, как бы готовясь к ампутации, и еще - по виду актер провинциального театра, поставленным голосом вещавший на весь вагон, что он – бывший кандидат наук, а сейчас – безработный. Плотников дал ему денег больше суммы, обычно подаваемой нищим, и, поймав в ответ удивленный взгляд, тихо сказал: “За перевоплощение по системе Станиславского”. Вообще, он подавал только старым людям, со следами интеллигентности в глазах, но уже перешедшими ту черту, за которой на общественное мнение уже наплевать. Такие - по вагонам не ходят, а молча стоят или сидят на ступеньках в каком-нибудь незаметном углу. А однажды в магазине, рядом со станцией “Спортивная”, он увидел старушку: она, как в гипнозе, стояла перед прилавком с шоколадными конфетами и слабо произносила: “Мишка косолапый”, “Мишка косолапый”… У Плотникова что-то почти оборвалось внутри, он достал сотню и протянул женщине: “Извините, я только что получил большую премию, купите себе “Мишек”, - и быстро вышел из булочной.
Плотников каждое утро добирается до своего офиса на метро. В вагонах, среди молчаливо-угрюмого утреннего народа, вглядываясь в лица, он ищет своих ровесников – их почти нет: кто – круглый год сидит на садовом участке, летом копается на грядках, а зимой топит печку и ходит в черных валенках с галошами; городское большинство днем отправляется на оптовый рынок - купить еды подешевле, а вечером – смотрит новости поочередно по всем каналам и ругает, самозаводясь и поднимая себе артериальное давление, новую капиталистическую власть за то, что она лишила их права оставаться инженерами и получать ежемесячно свою мизерную социалистическую зарплату. Плотников, когда едет на эскалаторе, даже пробует проанализировать статистику: а сколько же утром таких, как он, седовласых, поднимается или опускается, чтобы влиться в эту толпу, зарабатывающую на хлеб насущный? Всего перед ним мелькают на движущейся лестнице человек сто, из них, три – пять пожилых мужчин. “Да, немного, немного нас осталось, бывших строителей коммунизма, теперь помогающих воздвигать капитализм “с человеческим лицом”, - сокрушается Плотников.
Он как-то прикинул, что провел под городом за пятьдесят лет жизни – отсидел, отстоял в тускловатых вагонах метро – двадцать пять тысяч часов, то есть больше тысячи суток. Это означало, что он провел под землей три года, если считать дни и ночи, а так как ночью метро не работает, то получается - шесть дневных лет он был ниже земной ватерлинии. Такой большой срок добровольного подземного пребывания удивил и расстроил Плотникова.
Земляное чудище не старится, по-прежнему сердцевина его сверкает огнями, отражающимися в отполированном мраморе. Ночью тысячи тружеников моют, скребут, убирают грязь, чистят внутренности дремлющего, распластавшегося под землей гиганта, отдыхающего от дневного переваривания, прогона по кишечным туннелям миллионов мизерных людишек. А на следующий день каждый из них вновь отдает свою судьбу на час-два этому механистическому существу, и на это время многие их судьбы сливаются в одну метро-судьбу.
Оторопь охватывает Плотникова, когда он видит, что огромный, набитый людьми состав ведет один человек. “А ведь у него в руках жизни, примерно, четырех тысяч человек! – подсчитал Плотников. Недаром везде в вагонах развешены объявления: требуются ученики на машиниста электропоезда – видно, не много желающих брать на себя такую тяжелую психологическую ответственность”.
У каждого свой судьбовагон, свои судьбостанции. У одних мало судеб: роддом, отчий дом, семейный дом и фамильная ограда на Ваганьковском. У других – несколько семей, несколько любовных партнеров, значит и несколько судеб. И снова каждый человек из следующего поколения пробегает, проходит, проползает свою судьбу, повторяет ошибки своих прадедов и прабабок, учится сам, учит других, чтобы в конце закончить, замкнуть кольцо своей судьбы, не похожей ни на какую другую. Родившиеся при одинаковом расположении звезд, гравитационных сил, имеют, вроде бы, одно гороскопическое начало, но все равно они разные, с неодинаковой судьбой, кем-то запрограммированной и неуклонно ведущей по пыльным, грязным, а реже – чисто вымытым жизненным дорогам.
Смотрит Плотников в окно вагона, вглядывается в мрачные стены туннеля: летят за окном черными стремительными стрелами электрические кабели и красными размытыми линиями - предупреждающие фонари.
Шумит, шумит чудовище, лязгает голодными зубами колес. Иногда кто-то зазевается на платформе, упадет между вагонами, а может, помогут свалиться на рельсы – и не слышно за грохотом ни криков, ни стонов, ни хруста косточек. Все перемелет, изничтожит монстр…
Однажды утром, на тихой “Кропоткинской”, Плотников увидел, как внизу лестницы лежит, раскинув руки и безжизненно глядя в потолок, тучный пожилой мужчина с еще красным лицом. “Спешил, наверное, на работу, да сердце не выдержало в такой духоте, - подумал Плотников, перекрестился украдкой, чтобы никто не видел, и медленно стал подниматься по крутой лестнице. - Не такое уж и плохое место для конца мирской суеты: тут, над станцией когда-то церковь стояла пятнадцатого века, да и Храм Христа Спасителя неподалеку”. Он вспомнил, что где-то здесь, на уровне этой станции, а, может, чуть ниже, находится под Москвой огромный разлом (пустота) в виде креста, точка пересечения которого – под Кремлем, а длинное основание уходит на северо-запад, в сторону Хорошевского шоссе. Человек лежал в изголовье креста и своей позой повторял распятие.
В тот год лето было очень жарким: тридцать шесть градусов по Цельсию тяжело переносили даже молодые. В метро было душно, влажно, терпко пробивался через аромат дезодорантов запах вспотевших тел. В детстве – Плотников это помнил отчетливо - в подземке всегда прохлада, даже иногда холодно, то ли народу было значительно меньше, а, может, вентиляторы работали лучше, чем нынешние кондиционеры. Он присел на единственное свободное место, в конце вагона, на зашитые через край кожаные, бывшие коричневыми, а теперь засаленные до черноты сиденья, закрыл глаза и задремал. Поезд не очень громко, даже убаюкивающе погромыхивал на стыках рельсов, часть пассажиров молча углубилась в криминальное чтиво обильно творящей Донцовой и журнал телевизионных программ “Семь дней”, остальные как бы спали с открытыми глазами. У Плотникова привычно ныло в середине груди. Почему-то всплыли из памяти юношеские стихи: “Электричка людей слизнула с платформы и с криком рванулась вперед./ И вот уже скрылась в дали семафорной в рельсовый водоворот./ И сразу за нею красный свет и красным сверкают линии./ Они говорят, что назад пути нет глазами шпал темно-синими”. На конечной станции “Выхино” вагонная толпа исчезла, а Плотников хотел подняться, да не смог или не захотел, и продолжал пребывать в забытье, привалившись к вытертой спинами многих метро-людей спинке сиденья. Машинист дал сигнал, чтобы отогнать оставшийся народ от края платформы, а заодно взбодрить себя перед въездом в пугающее подземелье. Грязно-голубой состав, тревожно посверкивая в темноте бордовыми хвостовыми огнями, набирал скорость и все больше затягивался в бесконечную бездну туннеля…

2003 г.


На страничку автора

 

ТИТУЛ

Вверх

 

© сайт "МП".

Rambler's Top100 Rambler's Top100